«Уничтоженная» рукопись
Параллельно самостоятельным попыткам Сталина удостовериться в правдивости представленной ему Бухариным информации о Мандельштаме, арест которого вызвал такой дестабилизирующий эффект в культурном сообществе, работал и обычный бюрократический механизм, детально описанный Л.В. Максименковым при публикации письма Бухарина. Резолюция Сталина, несмотря на имперсональный характер, требовала от руководства ОГПУ ответа и оправдания своих действий. Эту функцию и выполняет, на мой взгляд, Спецсообщение Агранова.
Подписавший 16 мая без консультаций с высшим руководством ордер на арест Мандельштама Агранов оказался в сложном положении.
Известные нам свидетельства рецепции антисталинского текста Мандельштама в 1933–1934 годах полностью подтверждают его характеристику, данную Ахматовой и пересказанную Мандельштамом следователю Н.Х. Шиварову:
«Со свойственными ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи. Эта характеристика правильна потому, что этот гнусный контрреволюционный, клеветнический пасквиль, в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому при одновременном признании его огромной силы, обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы» [25].
То же подчеркивание внелитературного характера текста Мандельштама содержится и в реакции Пастернака, заявившего автору, что «это не литературный факт, а акт самоубийства» [26]. По точной характеристике Е.А. Тоддеса,
«это был выход непосредственно в биографию, даже в политическое действие (сравнимое, с точки зрения биографической, с предполагавшимся участием юного Мандельштама в акциях террористов-эсеров)» [27].
Полностью в соответствии с таким восприятием написание направленного персонально против Сталина текста, авторство которого поэт признал на первом же допросе 18 мая, поначалу квалифицировалось следствием как «акция» и рассматривалось как террористический акт (что грозило расстрелом); сами стихи следователь Шиваров в разговоре с Н.Я. Мандельштам назвал «беспрецедентным контрреволюционным документом» [28]. Шиваров вел допросы в традиционной для советских органов логике раскрытия контрреволюционной организации с выходом на групповой процесс; стихотворение Мандельштама интерпретировалось как «оружие контрреволюционной борьбы»; следователя более всего интересовали лица, знакомые с текстом, их реакция на него и потенциальная валентность текста как
«орудия <...> контрреволюционной борьбы, которое может быть использовано любой социальной группой».
Протоколы допросов Мандельштама подтверждают слова Н.Я. Мандельштам:
«Сначала Христофорыч вел следствие как подготовку к “процессу”» [29].
Предстоящим процессом над ним самим и всеми его близкими и знакомыми пугал Мандельштама и сосед-наседка по камере [30]. Все это совершенно органично вписывалось в логику и практику советской репрессивной политики конца 20-х — начала 30-х годов. Автором-режиссером многих из таких показательных процессов, имитирующих наличие в СССР группового антисоветского подполья, был Агранов.
Однако затем в ходе следствия произошел явный — и никак не отраженный в протоколах допросов — перелом. Н.Я. Мандельштам дважды приводит в «Воспоминаниях» слова следователя Шиварова о том, что
«санкции на “процесс” [он] не получил, о чем он упомянул при свидании — “мы решили не поднимать дела” и тому подобное…» [31]
В результате, как мы знаем, Мандельштам получил «типовой» для дел по сочинению и распространению «контрреволюционных литературных произведений» приговор: три года ссылки на Урале. Напомним, что точно такое же наказание было определено высланным из Москвы за сочинение антисоветских басен Эрдману, Массу и Герману. Таким образом, антисталинский памфлет, о котором следователь Шиваров по-своему справедливо отзывался как о «чудовищном, беспрецедентном “документе”», подобного которому «ему не приходилось видеть никогда» [32], был приравнен приговором к сатирическим басням известных юмористов, которых тот же Шиваров допрашивал в октябре 1933-го [33]. Такое решение не могло быть принято следователем самостоятельно и могло исходить только от его начальства — прежде всего, от санкционировавшего арест Мандельштама Агранова.
Николай Христофорович Шиваров (1898, Пештера, Болгария — 4 июня 1940, Каргопольлаг) — болгарский журналист. Впоследствии оперуполномоченный и следователь ВЧК — ОГПУ — НКВД
Колоритная фигура среди высокопоставленных сотрудников ЧК-ОГПУ, Агранов с начала 1920-х специализировался на «творческой интеллигенции», приятельствовал с Маяковским и Бриками, Мейерхольдом. Он, разумеется, в отличие от Сталина, прекрасно знал, кто такой Мандельштам. Что могло заставить Агранова изменить ход следствия и, несмотря на полное подчинение Мандельштама в ходе допросов логике следователя Шиварова (в свою очередь, подчиненной общей чекистской установке на фабрикацию групповых дел), ограничиться приговором, согласующимся с выработанной, очевидно, тем же Аграновым формулой, переданной в качестве «распоряжения свыше» Шиваровым Мандельштаму и его жене при тюремном свидании 28 мая, — «изолировать, но сохранить»? [34]
Самый очевидный сегодня довод — сознание значения фигуры Мандельштама для русской литературы — приходится счесть последней из вероятных мотиваций.
Получив от Шиварова протоколы допросов Мандельштама, Агранов увидел, что поэт назвал имена девяти человек, которые были знакомы с текстом стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…». Это были А.А. Ахматова, Л.Н. Гумилев, Б.С. Кузин, Э.Г. Герштейн, М.С. Петровых, В.И. Нарбут, а также Н.Я. Мандельштам, А.Э. Мандельштам и Е.Я. Хазин. Согласно принятой с начала 30-х практике, все они должны были подвергнуться репрессиям за недонесение властям о ставшем им известным антисоветском «документе» [35]. Для Агранова это означало необходимость вывода на судебный процесс не только родственников и молодых друзей Мандельштама, но и Анны Ахматовой и Владимира Нарбута, «старых» литераторов с именем и громкой известностью. В их литературных биографиях (как и в биографии Мандельштама) предсъездовские либеральные 1933–1934 годы были как раз отмечены возвращением на литературную поверхность после перерыва — у Ахматовой с 1924 года [36], у Нарбута с 1928-го [37]. На фоне начавшегося 13 мая 1934 года (за три дня до ареста Мандельштама) приема в новый Союз писателей и заключительной фазы подготовки его первого съезда инициация Аграновым политического «писательского» процесса не могла не быть сочтена руководством партии крайне деструктивной идеей, а возможно, могла быть воспринята и как тот самый «саботаж», о котором ведет речь Л.В. Максименков. Суровый, выходящий за рамки типовой репрессивной практики приговор известному поэту [38] также выглядел весьма несвоевременно [39]. Агранов, несомненно, был информирован и о мнении писательской среды: среди откликов, приведенных в специально составленной ОГПУ справке об откликах писателей на аресты Эрдмана, Масса и Германа (Кроткого), был, например, такой, вполне приложимый к делу Мандельштама и характерным образом апеллирующий к изменению внешне- и внутриполитической ситуации, приведшей через пару месяцев к решению о реорганизации ОГПУ и общей либерализации:
«Я слышал эти басни и каламбуры, и вы их слышали, и ГПУ их хорошо знает, но широкая публика их не слышала и не знает; до нее донесется только одно, что теперь, когда у нас такое блестящее внешнее положение и внутреннее подкрепилось, вдруг стали хватать писателей. Это — компрометация системы» [40].
Не изолировать Мандельштама Агранов не мог. Но, поставленный перед выбором — погубить его или сохранить, Агранов, хорошо чувствуя общественно-политическую обстановку, выбирает последнее.
Эта установка и определила окончательный выбор между потенциально доступными ОГПУ сценариями (суд Коллегии ОГПУ / расстрел или лагерь на строительстве канала Москва — Волга [41] — Особое совещание / высылка из Москвы).
Однако при изоляции Мандельштама по максимально мягкому варианту его сохранение было возможно лишь при полном затушевывании сути его дела, тщательном нивелировании его «беспрецедентности», так поразившей следователя Шиварова и, судя по доступным нам свидетельствам, поражавшей всех, кто был ознакомлен с текстом стихотворения о Сталине. Именно поэтому Агранов отказывается сообщить Бухарину какие-либо подробности — иначе пришлось бы рассказывать ему о «террористическом» стихотворении [42].
При составлении Спецсообщения Сталину Агранов был вынужден решать ту же проблему: как сообщить вождю о причинах ареста и высылки поэта, не раскрывая содержания инкриминируемого обвиняемому преступления?
Спецсообщение представляет собой стандартную информационную справку, составленную на основе показаний Мандельштама на допросах и общего политического позиционирования его творчества с точки зрения ОГПУ. Наиболее любопытным является в нем то, к каким манипуляциям прибегает Агранов с целью утаить от Сталина личностный характер стихотворной инвективы Мандельштама и предотвратить его возможное требование предоставить для ознакомления сам инкриминируемый Мандельштаму материал.
Как я уже сказал, текст справки выстроен на основе цитат из протоколов допросов Мандельштама. В частности, для центральной характеристики текста о Сталине использована приведенная выше цитата из пересказа Мандельштамом отзыва Ахматовой. Однако при цитировании протоколов Агранов прибегает к смысловой редактуре, в корне меняющей представление о характере описываемого произведения. Так, если сам Мандельштам на допросе исчерпывающе точно характеризовал свой текст как направленный «против вождя Коммунистической партии и советской страны» [43], Агранов в справке квалифицирует текст как «ярко к[онтр]-р[еволюционный] пасквиль на вождей революции». Причина этого «распыления» стихотворного адресата ясна: нежелание Агранова повышать политическую значимость и остроту текста Мандельштама упоминанием Сталина — в противном случае тем более вставал бы вопрос о том, почему об аресте известного писателя за стихи, направленные лично против Сталина и рассматривавшиеся поначалу следствием как аналог террористического акта, не было оперативно доложено самому вождю и почему так мягок приговор. Смысл же Спецсообщения Агранова сводился, с одной стороны, к демонстрации мотивированности задержания Мандельштама, а с другой — к нивелированию особого характера этого инцидента, к его, так сказать, типологизированию и встраиванию в общий ряд борьбы с типовыми проявлениями антисоветских настроений «мастеров» из «старой» интеллигенции.
Анна Андреевна Ахматова (урожд.Горенко; 1889 - 1966гг.)
Далее, имитируя цитату из показаний Мандельштама, Агранов выдумывает сведения об уничтожении рукописи антисталинской инвективы — между тем в показаниях поэта никаких свидетельств об уничтожении им текста нет, как нет и закавыченных Аграновым в целях маскировки своей выдумки мотивирующих «уничтожение» слов о том, что «эта вещь может стоить головы» [44].
Той же стратегии следует и структура Спецсообщения, выбранная Аграновым: в отличие, скажем, от сообщения о приговорах Эрдману, Массу и Герману, к которому прилагались копии протоколов допросов обвиняемых, никакого приложения с текстом допроса Мандельштама в Спецсообщении нет. Как, разумеется, нет и приложения с текстом «уничтоженного» стихотворения, дважды приведенного в протоколах допросов (один раз — рукой следователя, другой — рукой автора) [45].
Зампред ОГПУ осторожно делает все, чтобы у Сталина по прочтении Спецсообщения сложилось впечатление, что крамольный текст безвозвратно утерян, а вина автора в значительной части компенсирована его (текста) уничтожением.
Думается, что Агранов достиг своей цели.
Проблемы датировки и «постскриптум» 1935 года
В публикации 2017 года, подготовленной архивистами ФСБ, Спецсообщение Агранова датировано 1 июня 1934 года. Эта дата вызывает сразу несколько вопросов.
Если счесть ее соответствующей действительности, то неизбежно придется предположить, что уже 2 июня (если не в тот же день) Сталин знал об аресте и приговоре Мандельштама и, никак не возразив на Спецсообщение Агранова, таким образом «утвердил» их. В таком случае его резолюция на письме Бухарина может быть прочтена как глумливая и ироническая (напомню: «Кто дал им право арестовать Мандельштама. Безобразие…»). Это, в свою очередь, не может не вызвать вопросов об адресате этой глумливой иронии. Письмо, как известно, не вернулось к Бухарину, а было отправлено третьему лицу — заведующему Отделом культуры и пропаганды ЦК ВКП(б) Стецкому, призванному делить с Бухариным «типографское наследство» «Правды». Стецкий не был посвящен в секретную переписку ОГПУ (Агранова) со Сталиным, и, следовательно, риск того, что он не оценит столь специфический юмор вождя, а воспримет его всерьез, был весьма велик. Странно также, что такая «юмористическая» резолюция вызвала совсем не шуточный пересмотр приговора Мандельштаму.
Если воспринять слова Сталина как проявление его «коварства и двуличия» [46], то опять же неясно, почему Сталин, утвердивший (пусть и постфактум) приговор Мандельштаму, решил спустя почти неделю изобразить себя неинформированным и недовольным ОГПУ перед тем же Стецким, активнейшим образом вовлеченным вместе с ним в дела подготовки писательского съезда. Если иметь в виду версию о том, что Сталин хотел дальнейшего распространения информации о своем участии в деле Мандельштама, то эта задача решалась звонком Пастернаку, рассказывать о котором разрешил поэту секретарь Сталина Поскребышев, а не резолюцией, информация о которой умерла вместе со Стецким и обнаружение которой в 1993 году [47] стало сенсацией.
Резолюции, оставленные Сталиным на «литературных» бумагах в те же недели, когда разворачивалось дело Мандельштама, не несут никаких следов ни юмора, ни двуличия. Около 17 мая Сталин пишет на прошении Бориса Пильняка о выезде с женой за границу: «Можно удовлетворить» [48]. На письме Булгакова от 11 июня с аналогичной просьбой Сталин пишет: «Совещ[аться]» [49]. Наконец, на письмо секретаря Оргкомитета Союза писателей П. Юдина от 14 июня с просьбой дать указания относительно полученного из Парижа заявления Евгения Замятина о приеме в создаваемый союз Сталин накладывает резолюцию: «Предлагаю удовлетворить просьбу Замятина. И. Сталин» [50].
Бори́с Андре́евич Пильня́к (урожд.Бернгард Вога́у;1894 - 1938гг.)
Как видим, эти (и другие) резолюции Сталина в высшей степени функциональны, прямо отражая содержание того документа, к которому относятся. Письмо Бухарина не содержало просьбы освободить Мандельштама или облегчить приговор, а являлось в своем роде информационной справкой о факте его ареста и высылки с приложением «экспертной» оценки его творческого облика (нетрудно заметить, что опытный бюрократ Бухарин в точности повторил в своем письме привычную Сталину структуру Спецсообщения ОГПУ). Соответственно, резолюция, наложенная Сталиным, касается не судьбы Мандельштама, а сталинской оценки сообщаемого ему факта ареста — причем сугубо в номенклатурно-ведомственной логике вопроса о полномочиях ОГПУ, вопрос о работе которого был, напомним, критически рассмотрен в постановлении Политбюро, принятом накануне, 5 июня. Указание о пересмотре приговора Особого совещания было, очевидно, дано Сталиным отдельно — в виде резолюции на Спецсообщении Агранова или в специальном письме Ягоде (или ему же по телефону). Эти документы нам (пока?) неизвестны.
Необходимо отметить, что опубликована лишь копия Спецсообщения Агранова, оставленная в свое время чекистами у себя и отложившаяся в архиве ФСБ. Оригинал его (возможно, с пометами Сталина) может храниться в его архиве (если не был уничтожен вместе с аналогичного рода информационными бумагами из ОГПУ-НКВД [51]). Экземпляр опубликованной копии нам недоступен, и нельзя исключать ошибку в дате на нем (равно как и ошибку при публикации копии). В любом случае в условиях неполной открытости сталинского архива и архива ОГПУ невозможно считать ряд документов по делу Мандельштама выстроенным окончательно и исчерпанным.
Евгений Иванович Замятин (1884 -1937гг. Париж)
Важно, однако, отметить, что независимо от того, поступило ли к Сталину Спецсообщение Агранова до или после письма Бухарина, собственно аграновская линия в деле Мандельштама остается неизменной — это линия на «затушевывание» дела и на сокрытие от Сталина текста Мандельштама о нем. Есть все основания предполагать, что, какими бы мотивами ни руководствовался зампред ОГПУ, в ином случае заступничество Бухарина вряд ли было бы столь эффективным.
Через полтора года антисталинское стихотворение находившегося в Воронеже Мандельштама вновь оказалось занесено в протокол допроса — уже в стенах ленинградского НКВД.
Весной 1935 года органы получили сведения о том, что «в квартире Пунина обычно декламируются контрреволюционные стихи поэта Мандельштама о тов. Сталине (Мандельштам сослан)» [52]. 22 октября при аресте и обыске у Н.Н. Пунина в Фонтанном доме в списке изъятого отдельно значатся «Книжки О. Мандельштама — 3 [штуки]» [53]. Предметом особого внимания стало стихотворение Мандельштама и на допросах. Пунин и арестованный 23 октября Л.Н. Гумилев [54] признают, что неоднократно читали вслух стихи Мандельштама, что «читала их Анна Андреевна Ахматова после своего возвращения из Москвы, совпавшего с арестом Мандельштама, читала она их раза два или три, когда были я [Пунин], Гумилев и сама Ахматова, читала их при [Л.Я.] Гинзбург».
1 ноября начальник УНКВД по Ленинградской области Л.М. Заковский обратился к Ягоде за распоряжением «о немедленном аресте Ахматовой».
Леонид Михайлович Заковский (урожд. Генрих Эрнстович Штубис; 1894 - 1938гг.)
2 ноября 1935 года Лев Гумилев, обвиняющийся вместе с Пуниным и несколькими своими товарищами в террористических намерениях, «по приказанию следователя» по памяти (с пропусками и искажениями) записывает для следствия текст Мандельштама.
Стихи О.Э. Мандельштама, записанные Л.Н. Гумилевым по приказу следователя 2 ноября 1935 года
3 ноября во исполнение полученной из Москвы «директивы НКВД СССР» Пунин и Лев Гумилев были освобождены.
Решение об освобождении было оформлено Ягодой после получения им резолюции Сталина на письме Ахматовой к нему, датированном той же пятницей, 1 ноября 1935 года, когда Заковский запросил у Москвы санкцию на ее арест. Письмо Ахматовой и написанное одновременно с ним письмо Пастернака были с помощью Поскребышева переданы Сталину, по-видимому, в субботу, 2 ноября. Резолюция Сталина гласила:
«т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении. И. Сталин».
В воскресенье, 3 ноября, машинописная копия письма Ахматовой, изготовленная в секретариате Сталина, с его карандашной резолюцией (и с подписью ознакомленного с ней Молотова) вместе с подлинниками писем Ахматовой и Пастернака была доставлена в секретариат Ягоды в НКВД. В 22 часа того же (воскресного!) дня Пунин и Гумилев были освобождены в Ленинграде [55]. Утром Поскребышев сообщил об этом телефонным звонком в квартиру Пастернака на Волхонке — куда в июне 1934-го звонил Сталин.
Бюрократический тайминг чрезвычайно важен для нашего понимания механизма принятия Сталиным решения о «молниеносном» (по слову Пастернака [56]) освобождении Пунина и Гумилева. Полученные (как и письмо Бухарина) по прямому каналу, письма Ахматовой и Пастернака были тем материалом, на основе которого Сталин делал выводы. Приказывая освободить Пунина и Гумилева, Сталин не стал требовать от НКВД дополнительных материалов по их делу и руководствовался исключительно соображениями сиюминутной политической целесообразности [57]. В отличие от дела Мандельштама, прямые просьбы Ахматовой и Пастернака (ссылавшегося, кстати, в своем письме на телефонный разговор со Сталиным) были оформлены абсолютно «форматно», что позволяло принять решение стандартным способом накладывания «итоговой» резолюции непосредственно на относящийся к ней документ. В этом случае — опять же в отличие от дела 1934 года — объем информации, полученной Сталиным из писем, был достаточен и не требовал от него дополнительных движений вроде звонка Пастернаку.
4 ноября, в понедельник (когда при обычном ходе событий на стол Ягоды должна была лечь просьба Заковского об аресте Ахматовой), дело Пунина, Гумилева и других постановлением начальника 4-го отделения Секретно-политического отдела Ленинградского управления госбезопасности В.П. Штукатурова было сдано в архив.
Василий Петрович Штукатуров (1901г. - ?)
Стихи Мандельштама вновь остались невостребованными в Кремле. В истории русской литературы от Пушкина до Бродского [58] коммуникация «Поэт и Царь» [59], одной из центральных глав которой традиционно считается дело Мандельштама 1934 года, всегда отличалась досадной односторонностью.
Ссылки
[1] «Совершенно секретно»: Лубянка — Сталину о положении в стране (1922–1934). Сб. док. в 10 т. Т. 10 в 3 ч. 1932–1934 гг. Ч. 1. — М., 2017. С. 591. Благодарю И.З. Сурат за указание на эту публикацию.
[2] Документ, впервые опубликованный Л.В. Максименковым (Вопросы литературы. 2003. Июль—август. С. 239), фототипически воспроизведен в кн.: Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. — М., 2010. Вкладка.
[3] Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 38. Ср. с. 39. Сразу оговоримся, что исключаем из нашего рассмотрения посвященную теме «Сталин и писатели» эссеистику Бенедикта Сарнова и, в частности, его текст «Случай Мандельштама», аккумулировавший все возможные при разборе этой темы несуразности и бездоказательные гипотезы.
[4] Об «оттепельном» изменении статуса Мандельштама, в частности, см.: Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. — СПб., 2005. С. 131. Там же содержится полемическая отсылка к употребляемому Максименковым термину «номенклатурный писатель». Если, однако, раскрывать содержание употребляемого Максименковым понятия через актуальную принадлежность того или иного автора к институциональной системе советской литературы и его заметный статус в том или ином ее сегменте, то Мандельштам, несомненно, может считаться «номенклатурным автором». Сам Максименков, впрочем, сколько можно судить, склонен раскрывать термин буквально, в соответствии с его словарным значением: «Его [Мандельштама] имя было включено в список-реестр, который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП в апреле 1932 года» (Вопросы литературы. 2003. Июль—август. Выделено нами. — Г.М.). Заметим, что подобная временная «перемена участи» коснулась тогда же не только Мандельштама и, скажем, Андрея Белого (см.: М.Л. Спивак. Андрей Белый — мистик и советский писатель. — М., 2006. С. 423–436), но и гораздо более далеких от советских литературных институций и в целом от режима М. Кузмина (см.: Г.А. Морев. Советские отношения М. Кузмина (К построению литературной биографии) // Новое литературное обозрение. 1997. № 23. С. 82. В августе 1934-го Кузмин был принят в Союз советских писателей) и Анны Ахматовой (см. прим. 36).
[5] Леонид Максименков. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932–1946) // Вопросы литературы. 2003. Июль—август.
[6] Описание документа и касающийся Мандельштама фрагмент даны Л.В. Максименковым: «Мандельштам числится в разделе беспартийных литераторов. В нем всего 58 человек. Беллетристов, драматургов, поэтов: 41. Эрдман (“Мандат”, “Самоубийца”). 42. Сейфуллина. 43. Багрицкий (“Запад”). 44. П. Низовой. 45. О. Мандельштам. 46. М. Светлов. 47. Вересаев. 48. К. Зеленский <sic!>. 49. Зенкевич. 50. Л. Никулин» (Огонек. 2016. № 2. С. 32) .
[7] «Лето 1934 г. Подготовка к съезду писателей. Бухарин и Каменев в Ленинграде (в ленинградской квартире Бухарина во дворе АН). Подготовка речей Бухарина, Каменева, Горького» (воспоминания Ю.Г. Оксмана; цит. по: Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 263.).
[8] Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б)-ВКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВД о культурной политике. 1917–1953 гг. — М., 1999. С. 207.
[9] Там же. С. 202–203. О предыстории ареста Эрдмана и Масса см.: О.И. Киянская, Д.М. Фельдман. Словесность на допросе. — М., 2018. С. 111–121. 2 февраля 1934 года в Москве был арестован Н.А. Клюев, который обвинялся в «распространении к<онтр>-р<евролюционных> литерат<урных> произведений и в мужеложестве» (V.A. Domanskij. Н.А. Клюев: последние годы жизни // Revue des Études Slaves. 2006. F. 77-3. P. 443). И.М. Гронский, на тот момент главный редактор «Известий» и «Нового мира», бывший одним из инициаторов репрессий против Клюева, в позднейших воспоминаниях особо подчеркивал, что получил на них санкцию Сталина (см.: И.М. Гронский. О крестьянских писателях / Публ. М. Никё // Минувшее. Исторический альманах. Paris, 1990. Вып. 8. С. 151).
[10] Власть и художественная интеллигенция. С. 215.
[11] Цит. по: Леонид Максименков. От опеки до опалы. Как Осип Мандельштам не стал советским писателем // Огонек. 2016. № 2. С. 33. Контекст событий 1932 года, в том числе письмо Стецкого Сталину и Кагановичу об «антипартийной работе РАППа» от 11 мая 1932 года с упоминанием Фадеева, см.: Вячеслав Огрызко. Плата за власть // Литературная Россия. 2015. 16 сентября. О персональных стратегиях Ягоды в политике репрессий см. также: О.И. Киянская, Д.М. Фельдман. Словесность на допросе. С. 115–117.
[12] Олег Хлевнюк. Хозяин. Сталин и утверждение сталинской диктатуры. — М., 2010. С. 224.
[13] Там же.
[14] Этой же датировки придерживается П.М. Нерлер (Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 40). В комментариях С.В. Василенко и П.М. Нерлера к «Воспоминаниям» Н.Я. Мандельштам 5 июня датированы и письмо Бухарина, и резолюция Сталина на нем, и его разговор с Пастернаком (Надежда Мандельштам. Собрание сочинений. — Екатеринбург, 2014. Т. 1. С. 510).
[15] Впервые анонимно: Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака // Память. Исторический сборник. Вып. 4. — М., 1979; Paris, 1981. С. 318–319. Некоторые дополнительные детали — например, дневниковое свидетельство Сергея Спасского 2 ноября 1934 года, фиксирующее рассказ Пастернака (Роман Тименчик. Сергей Спасский и Ахматова // Toronto Slavic Quarterly. Fall 2014. № 50. С. 94), — дополняют, но не меняют установившуюся картину разговора.
[16] 11 июня в письме бывшей жене Е.В. Пастернак поэт, как отмечает Е.Б. Пастернак, намекает на звонок Сталина, задержавший его в Москве; по контексту письма речь идет о событии двух-трехдневной давности (Борис Пастернак. «Существованья ткань сквозная…» Переписка с Евгенией Пастернак. — М., 1998. С. 389).
[17] Речь Сталина застенографирована писателем Феоктистом Березовским, текст опубликован Л.В. Максименковым (Вопросы литературы. 2003. Июль—август).
[18] Нам известно о принятом через месяц после замены приговора Мандельштаму решении Сталина освободить из заключения видного военспеца А.И. Верховского. О.В. Хлевнюк приводит «мотивировочное» письмо Ворошилова Сталину, логика которого демонстрирует типологическую связь этих случаев: «Если и допустить, что, состоя в рядах Красной армии, Верховский А. не был активным контрреволюционером, то, во всяком случае, другом нашим он никогда не был, вряд ли и теперь стал им. Это ясно. Тем не менее, учитывая, что обстановка теперь резко изменилась (речь идет о нормализации внешней и внутренней ситуации. — Г.М.), считаю, что можно было бы без особого риска его освободить, использовав по линии научно-исследовательской работы» (Олег Хлевнюк. Хозяин. С. 222).
[19] Еще одна версия звонка Сталина Пастернаку / Сообщение Н. Селюцкого [А.И. Добкина] // Память. Исторический сборник. Вып. 2. — М., 1977; Paris, 1979. С. 441.
[20] Роман Тименчик. Сергей Спасский и Ахматова. С. 94.
[21] Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 226.
[22] Там же.
[23] Само письмо с резолюцией Сталина было отправлено А.И. Стецкому, но не оттого, что, как считает Флейшман, «“дело” Мандельштама, не рассматриваемое более как подведомственное репрессивным органам, целиком переходит в сферу компетенции инстанций, ведавших писателями» (там же, с. 235), а потому, что Стецкий был упомянут Бухариным во втором пункте письма: с ним был связан вопрос о передаче материальной базы газеты «Правда» «Известиям». В составе архива Стецкого оно было конфисковано НКВД в 1938 году при его аресте; из НКВД передано в архив (ныне в РГАСПИ). Нет сомнений, что содержание резолюции Сталина было передано руководству ОГПУ — по-видимому, его секретариатом.
[24] Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 229.
[25] Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 47.
[26] [Е.В и Е.Б. Пастернак.] Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака. С. 316.
[27] Евгений Тоддес. Избранные труды по русской литературе и филологии. — М., 2019. С. 414.
[28] Надежда Мандельштам. Собрание сочинений. Т. 1. С. 107.
[29] Там же. С. 158.
[30] Там же. С. 151.
[31] Там же. С. 158 (глава «Христофорыч»). Слова следователя о решении «не поднимать дела» приведены и в главе «Свидание» (с. 107).
[32] Там же. С. 160.
[33] Протоколы допросов см.: О.И. Киянская, Д.М. Фельдман. Словесность на допросе. С. 123–135.
[34] Теоретически можно предположить, что автором знаменитой по «Воспоминаниям» Н.Я. Мандельштам формулы был Ягода, тоже относившийся к «высшему начальству» Шиварова. В любом случае исключено, что она, как пишут многие авторы, в том числе Э.Г. Герштейн (см.: Эмма Герштейн. Мемуары. — СПб., 1998. С. 331), принадлежала Сталину, ничего не знавшему в этот момент об аресте Мандельштама.
[35] Ср. слова Шиварова, приведенные Н.Я. Мандельштам: «“Как должен был на вашем месте поступить советский человек?” — сказал он, обращаясь ко мне. Оказывается, советский человек на моем месте немедленно сообщил бы о стихах в органы, иначе он подлежал бы уголовной ответственности… Через каждые три слова в устах нашего собеседника звучали слова “преступление” и “наказание”. Выяснилось, что я не привлечена к ответственности только потому, что решили “не поднимать дела”» (Собрание сочинений, т. 1, с. 107). Л.С. Флейшман (указ. соч., с. 229) совершенно справедливо вспоминает в связи с этим об обвинениях в недонесении о приравненной (по инициативе Сталина) к теракту (как и стихи Мандельштама) рукописи Мартемьяна Рютина «Сталин и кризис пролетарской диктатуры», предъявленных Л.Б. Каменеву и Г.Е. Зиновьеву осенью 1932 года (оба арестованы, исключены из партии и подвергнуты административной ссылке; подробнее см.: В.З. Роговин. Власть и оппозиции. — М., 1993).
[36] В январе 1933 года в журнале «Звезда» публикуется статья Ахматовой «Последняя сказка Пушкина», через год в издательстве Academia вышли письма Рубенса в ее переводе. В декабре 1933 года глава той же Academia Каменев вел в Москве разговоры об издании стихов Ахматовой (см.: Роман Тименчик. Последний поэт. Анна Ахматова в 1960-е годы. — Иерусалим—Москва, 2015. Т. 2. С. 72).
[37] Стихи Нарбута появились в «Новом мире» в марте 1933-го. 9 марта 1934 года он выступал в Москве на заседании Оргкомитета Союза советских писателей, был принят в члены союза (см.: О.И. Киянская, Д.М. Фельдман. Словесность на допросе. С. 72).
[38] Агранов наверняка знал о вызванном арестом Мандельштама общественном волнении: вопросы Бухарина, хлопоты литовского посла Юргиса Балтрушайтиса на съезде журналистов, обращение Ахматовой к секретарю ЦИК СССР Авелю Енукидзе — все это составляло «шумок», о значении которого в развитии дела Мандельштама говорила, по свидетельству Н.Я. Мандельштам, Ахматова (Надежда Мандельштам. Собрание сочинений. Т. 1. С. 103).
[39] За полгода до Мандельштама Коллегия ОГПУ, в ведении которой (в отличие от Особого совещания, приговорившего Мандельштама) были серьезные преступления, каравшиеся сроком от трех лет, также спустила на тормозах дело журналиста М.Д. Вольпина, обвинявшегося в «террористических намерениях». «Терроризм» из обвинительного заключения, несмотря на признательные показания и показания свидетелей, был исключен, Вольпин получил пять лет лагерей. Исследовавшие дело Вольпина О.И. Киянская и Д.М. Фельдман также пишут о факторе «политической целесообразности» (указ. соч., с. 138). Та же тенденция к смягчению наказания просматривается и в деле Н.А. Клюева. 5 марта 1934 года его дело слушала Коллегия ОГПУ. Клюева, обвиняемого по двум статьям УК (58–10 и 16–151), приговорили к 5 годам заключения в исправительном лагере. Приговор был сразу же при вынесении заменен на высылку на тот же срок в город Колпашев в Западной Сибири (см.: Л. Пичурин. Последние дни Николая Клюева. Томск, 1995). Осенью и это решение было Ягодой смягчено: 4 ноября распоряжением из Москвы поэт был переведен в Томск (см.: V.A. Domanskij. Н.А. Клюев: последние годы жизни // Revue des Études Slaves. 2006. F. 77-3. P. 446).
[40] Отзыв драматурга П.Н. Фурманского. Цит. по: Alexis Berelowitch. Les écrivains vus par l'OGPU // Revue des Études Slaves. 2001. F. 73-4. P. 635.
[41] Об этой возможности упоминал следователь Шиваров (Надежда Мандельштам. Собрание сочинений. Т. 1. С. 107).
[42] Ягода прочтет его Бухарину позже, как бы «в отместку», после того как руководству ОГПУ станет известна сталинская резолюция на письме Бухарина, в первой половине июня 1934 года, — и тот в ужасе откажется принять Н.Я. Мандельштам в «Известиях» при ее появлении в Москве проездом из Чердыни в Воронеж. В каком-то смысле из той же логики исходила и Н.Я. Мандельштам, утаив от Бухарина при первом обращении к нему за помощью в мае суть предъявленного мужу обвинения.
[43] Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 46 (курсив мой. — Г.М.).
[44] В протоколах допросов дважды упоминается лишь намерение М.С. Петровых, записавшей текст с голоса, уничтожить его (Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 46, 49).
[45] Напомним, что тексты антисоветских басен Эрдмана и Масса также были приложены к письму Ягоды Сталину с предложением арестовать и выслать этих литераторов из Москвы.
[46] Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 225.
[47] «Всегда и везде я буду настаивать на своей полной и абсолютной невиновности…» Письма Н.И. Бухарина последних лет. Август—декабрь 1936 г. / Публ. Ю. Мурина // Источник. 1993. № 2. С. 14.
[48] «Счастье литературы». Государство и писатели. 1925–1938. Документы. — М., 1997. С. 172.
[49] Власть и художественная интеллигенция. С. 213. Булгакову в выезде было отказано.
[50] Там же.
[51] О подобной практике нам сообщил Н.В. Петров.
[52] Соответствующий документ опубликован Л.В. Максименковым (Огонек. 2016. № 2. С. 33).
[53] Здесь и далее материалы следствия по делу Пунина и Гумилева цит. по: А.Н. Козырев. Как это было // Вспоминая Л.Н. Гумилева: Воспоминания. Публикации. Исследования. — СПб., 2003. С. 257–331.
[54] Есть основания полагать, что упоминание Мандельштамом его имени рядом с именем Ахматовой на допросе заставило органы ОГПУ/НКВД начать его «разработку» еще в 1934 году (см.: Эмма Герштейн. Мемуары. С. 329).
[55] См.: О.В. Головникова, Н.С. Тархова. «И все-таки я буду историком!» // Звезда. 2002. № 8.
[56] Из его благодарственного письма Сталину 1935 года (Власть и художественная интеллигенция. С. 275). Отметим, что именно это письмо Пастернака было сохранено по распоряжению Сталина в его личном архиве.
[57] Время ареста Пунина и Гумилева охарактеризовано Л.С. Флейшманом (со ссылкой на автобиографическое свидетельство Луи Фишера) как «момент наибольшей либерализации в стране» (Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. С. 376). Характерно, что решение Сталина не могло служить, как уместно здесь выразиться, «охранной грамотой»: в изменившихся условиях и Мандельштам, и Пунин, и Л. Гумилев были вновь репрессированы.
[58] См.: Глеб Морев. «Кто сказал “а”»: выезд Иосифа Бродского из СССР.
[59] Являющаяся, по точному замечанию Мандельштама на допросе, частью более общей проблематики «страна и властелин» (Павел Нерлер. Слово и «дело» Осипа Мандельштама. С. 47)."