Ближе к концу нашего обеда Дэниел сделал непринужденное отступление, изменившее (возможно, навсегда) мое отношение к самому себе. Мы говорили о долгосрочных последствиях зацикленности на самооценке. «Мы склонны превозносить самооценку, – говорил он, пока мы ждали счет, а вокруг нас сновали суетящиеся студенты. – Мы вечно твердим: людям нужно поднимать самооценку, особенно когда дело касается детей. Я наблюдал это в местных школах. Но в действительности люди с высокой самооценкой невыносимы. Это чрезмерное упрощение».
«То есть высокая самооценка не является явным благом?» – спросил я.
«Вот именно. Определенно нет. – Он на мгновение задумался. – Однако есть люди с массой проблем и низкой самооценкой, которым ее повышение пошло бы на пользу. Низкая самооценка почти тождественна высокой степени невротизма. Эти два явления идут рядом рука об руку».
Это, разумеется, касалось и меня. Я был выраженным невротиком, а невротизм, как мне удалось выяснить, является стабильной чертой личности. Это, вопреки доктрине Васконселлоса, вовсе не какая-нибудь излечимая болезнь, как если бы мое эго подхватило грипп. Я тот, кто я есть. Я вспомнил, что Джон Хьюитт назвал «миф» о самооценке «современной сказкой, в которой мужчины и женщины преодолевают психологические (в основном) препятствия на пути к успеху и счастью». Что ж, я купился на этот миф как ребенок. Мне было обидно. Меня побвели вокруг пальца.
Удивительно было, насколько глубоко я впитал эти идеи. Во времена моей юности они доносились отовсюду, и мое «я» восприняло фантазию Васконселлоса и, словно сорока, впихнуло ее в мой внутренний рассказ о себе. По причинам, которые, видимо, были связаны с атмосферой в нашей семье и католицизмом, я стал человеком с низкой самооценкой, и одной из главных задач моей жизни стало ее повышение. Но это еще не самое страшное, ведь я также усвоил общепринятую в нашей культуре концепцию идеального «я».
Человеку следовало быть дружелюбным, счастливым, популярным, уверенным, спокойным наедине с собой и с другими. А не следовало быть таким, как я. Я сравнивал свое реальное эго с фантазийной моделью и пришел к выводу, что я напортачил. Я начал пытаться изменить то, что не поддавалось изменению, и ругал себя за неспособность это сделать.
В этом своем стремлении я был далеко не одинок. Западная культура не способствует вере в то, что наше эго определенно или ограничено. Она заставляет нас внимать вымыслу, что эго представляет собой открытую, свободную, исключительно чистую и яркую возможность; что все мы рождаемся с одинаковым набором потенциальных способностей вроде нейронных «чистых листов», как если бы всякий человеческий мозг сходил с конвейера Foxconn.
Так возникает соблазн принять за чистую монету культурную ложь, что мы способны достичь всего, чего пожелаем, и стать кем угодно. Эта ошибочная идея чрезвычайно ценна для нашей неолиберальной экономики. Ту игру, в которую она вынуждает нас играть, проще всего оправдать с моральной точки зрения, если в момент ее начала все игроки имеют равные шансы на победу. Кроме того, если все убеждены в своей одинаковости, это обосновывает призывы к дерегулированию деятельности корпораций и уменьшению вмешательства государства: соответственно, выходит, что если человек проиграл, значит, он просто мало старался и не верил, а стало быть, с какой стати кто-то должен его спасать?
Все это усугубляется обстоятельством, что мы, подобно Фрейду, естественно считаем, будто у нас такое же сознание, как у других людей. Это заводит нас еще дальше в ловушку и позволяет нам с легкостью строго судить окружающих. «Если я смог, то почему они не могут?» – рассуждаем мы. А затем, конечно, мы используем эту же логику против самих себя, повторяя мантру перфекциониста: «Если они смогли, почему я не могу?» Все это дополнительно осложняется тем, что мы очень сильно переоцениваем свою способность контролировать ситуацию.
Даже если пренебречь мнением экспертов и исходить из того, что наша воля совершенно свободна, доказано, что жители Запада «менее адекватны в оценке выбора» по сравнению с остальными людьми и склонны усматривать причины неудач человека в пороках его «я», а не в биологии, среде или ситуации.
Индивидуализм заставляет нас осуждать других. Для нас вина – словно объект в пространстве, нечто реально существующее и принадлежащее кому-то. Когда мы решаем, что она принадлежит нам или кому-либо еще, мы игнорируем чрезвычайно сложную природу человеческого поведения. Наркоманы и бездомные, люди, склонные к насилию или ожирению, а также те, кто в силу обстоятельств оказался в тюрьме, – всех их мы с легкостью обвиняем, но с трудом прощаем. Если нечто является тем, чем кажется, то и ты, когда терпишь неудачу, плохой.
Нетрудно понять, почему нас подсознательно тянет к этой идее. Она начала витать в воздухе как минимум 2500 лет назад, когда грекам стал свойствен индивидуалистский подход к совершенствуемому «я», привлекающий нас до сих пор. Околдованные культурой, мы ожидаем, что окружающие всегда будут действовать рационально и контролировать свое поведение. Когда они нас разочаровывают, мы реагируем с недоверием и гневом. Но люди не то, что мы о них думаем. Не все мы сделаны из одинаковых высокоточных деталей. Не все мы одинаково хорошо собраны, чтобы бороться с трудностями среды. Мы – кучки биоматериала, которым придали форму преимущественно случайные события. Наш «человеческий потенциал» далеко не безграничен.