Чтение Дока, с цитатами :) Кто хочет знать и понимать лучше

Ехать отдыхать мои родители должны были со своими друзьями, Олей и Толей. Оля была вертлявая, немного косоглазая, причем косила в основном в сторону чужих мужей. Толя старательно не замечал или, по крайней мере, делал вид, что не замечает. Он был большой умница, интеллектуал с искрометным чувством юмора. Папе тоже было что сказать, поэтому их диалоги превращались в остроумную пикировку, на которую можно было легко продавать билеты и, возможно, даже окупить всю поездку.
Рядом с базой «Ленэнерго» было два пляжа: общий, слегка облагороженный парой облупленных скамеек и благоухающим неподалеку общественным туалетом, и дикий, известный только местной публике и туристам, возвращающимся ежесезонно, как перелетные птицы, на одно и то же насиженное, а точнее, належанное место.
На общем было шумно. Торговцы чурчхелой нанизывали ее на нитки, перекидывали через плечо, чтобы гроздья висели на их загорелых торсах, как патронташи. Женщины, все в черном, будто в вечном трауре, разносили вареную кукурузу, густо посыпанную солью, с капающим на песок растопленным сливочным маслом. На каменной набережной сидели джигиты, взглядами шлифуя шелушащиеся красные тела курортниц, смачно цокая языками вслед очередной даме с формами и без, отчего даже самые добродетельные матери семейств начинали активнее вращать сдобными бедрами и поправлять лопающийся на груди лифчик.
Дикий пляж был поменьше, расположен чуть в отдалении и интересен в первую очередь для любителей подводного плавания среди скал. Его-то родители и облюбовали: пусть каменистый, зато народу меньше и можно спокойно понырять и почитать, не отвлекаясь на местное население, раздающее дешевые комплименты даром, а молодое «Псоу» и кислую «Хванчкару» – за деньги.
* * *
Папа потом и сам не мог понять, что его дернуло в то утро, но он решил напугать маму, которая расположилась на каменистом пляже, нацепив на нос кусок газеты с многообещающими словами: «…хуй товарища», что в оригинале было частью невинной передовицы о шахтерах «Подстрахуй товарища в его нелегком труде».
Папа надел ласты, маску и, повернувшись обтянутым трикотажем задом к морю, зашлепал к воде. Фигура у него была совершенно великолепная. Оля, делая вид, что увлечена повестью из журнала «Нева», уже рисковала получить не временное, а перманентное косоглазие. Мама, казалось, ничего не замечала.
Папа, прощально взмахнув рукой, нырнул, и над его головой плотно сомкнулось Черное море. Вода сначала закипела, как кастрюля с картошкой, а потом ее как будто выключили, и через несколько булек наступил полный штиль.
Мама продолжала читать журнал. Через некоторое время она посмотрела на море, потом перевела взгляд на Толю, который зачем-то подошел к воде и тоже напряженно всматривался в лазурную гладь. Над головами орали бакланы, вдалеке гудел как улей общий пляж. Но на этом маленьком отрезке
суши стояла мертвая тишина. Волны ласкали гальку. Шаловливо откатывались, опять протягивали мокрые щупальца, затаскивая мелкие камешки и шлифуя те, которые оставались лежать на берегу.
Мама в тревоге вскочила на ноги и дрожащим голосом позвала папу. Море презрительно шлепнуло в ответ очередную волну и с достоинством откатилось.
Мама, приложив ладонь к глазам, пыталась рассмотреть хоть какие-то признаки жизни на безмолвной глади, но так ничего и не увидела. И тогда она заметалась. На ее отчаянные крики слетелись не только чайки, но и обгоревшие пляжники.
Кто-то с трагическими интонациями в голосе стал рассказывать, что в этом же месте в прошлом году утонул чемпион мира по плаванию и про какие-то подводные течения. Другой умник добавил, что даже если найдут тело, то перевезти утопленника будет невозможно без специального разрешения.
При этих словах мама рухнула на гальку в полубессознательном состоянии.
* * *
А папа и правда ничего не слышал – он ставил рекорды по подводному плаванию.
Вдохнув полную грудь воздуха, он плыл под водой больше минуты. Затем на секунду поднимался, как кит, на поверхность, чтобы через трубку вдохнуть немного воздуха, и уходил опять на глубину.
Выплыв минут через двадцать у дальних скал, он снял ласты и направился уже по берегу к месту, где оставил маму в компании Оли и Толи. И тут он услышал крики о помощи, со всех сторон бежали люди. На берегу лежала без движения женщина в знакомом до боли
купальнике и, кажется, уже не шевелилась, а над ней склонились скорбные отдыхающие, и кто-то уже пытался делать искусственное дыхание.
Папа похолодел. Побросав наловленных в камнях крабов, в три прыжка очутился у тела.
На подкашивающихся ногах он приблизился к лежащей на гальке маме.
Какой-то дочерна загорелый южанин излишне рьяно делал дыхание рот в рот и массаж сердца. При этом он, видимо, полагал, что сердце находится и справа, и слева, потому что его ладони покоились сразу на обеих маминых грудях. Отшвырнув спасителя, папа склонился над телом и белыми от ужаса губами прошептал мамино имя.
То ли помогли реанимационные мероприятия усатого добровольца, то ли мамино подсознание уловило почти беззвучный шепот, но она открыла мутные от слез глаза и уставилась на полумертвого от ужаса папу. И тут она завыла и вцепилась в его тогда еще кудрявые волосы.
Бедный мой папа даже не почувствовал боли, он решил, что его любимая Верочка от долгого пребывания под водой лишилась рассудка, и диким голосом завопил:
– Скорую!
Не дожидаясь, пока кто-то добежит до телефона и наберет «ноль три», он схватил маму на руки и дикими прыжками понесся в сторону дороги по огромным мокрым прибрежным валунам.
Мама отбивалась и кричала что-то про то, как папа утонул и она его бросилась спасать, как русалочка – принца из сказки Андерсена.
Папа, услышав, что его назвали принцем, ускорился. И тут его нога соскользнула, и он полетел вперед. Поскольку руки у него были
заняты мамой, он со всей дури саданулся лбом об острый угол камня.
Падение отрезвило обоих.
Папино лицо немедленно залилось кровью. Ткнув пальцем в лоб, чтобы проверить глубину раны, промахнувшись и не почувствовав дна, он не нашел ничего умнее, чем спросить:
– Мозг виден? – и рухнул в обморок.
Мама в очередной раз осела рядом.
Немедленно подскочил южанин и привычно приладил руки на маминых грудях. Но тут, к счастью, подоспела скорая. Погрузили незадачливых утопленников и понеслись в город. В пути разобрались, кто утопленник, а кто спасающий, причем мама пришла в себя настолько, что сказала папе, что если бы он не упал, то она бы ему голову сама проломила.
По дороге подобрали роженицу и мальчика с переломом ноги и наконец причалили к дверям местной больнички. Ввалились в мрачный приемный покой, как с поля боя: папа с окровавленным полотенцем на голове и плачущим мальчиком в руках и полуголая мама, поддерживающая роженицу, которая то и дело принималась голосить.
Их встретил фельдшер со следами вчерашнего веселья на лице, повел мутными глазами справа налево и, сумев наконец сконцентрировать взгляд в одной точке, выдал на голубом пьяном глазу:
Налево нас – рать, направо нас – рать
Е… – битвою мать Россия спасена!
Для папы это было лучше любого обезболивающего.
 
Папе лоб зашивали, как матрас, через край, мама бы лучше заштопала.
А фельдшер только приговаривал:
– Ничего, мужик! Голова болит – жопе легче.
Причем было непонятно, чьей жопе, потому что в той же комнате маялся мужик с геморроем, и главное было внимательно следить, чтобы небрезгливый фельдшер, обрабатывая папину рану и воспаленный геморрой, хотя бы сполоснул руки между процедурами.
Пока вернулись обратно на базу, спустились густые сумерки.
* * *
Где-то высоко, на седьмом небе, ругались греческий Эрос и римский Купидон. На самом деле разницы между ними большой не было, но они никак не могли выяснить, кто же из них главнее. Каждый вечер они устраивали соревнования по созданию уникального аромата южной ночи.
Сегодня была очередь Эроса. Он считал себя более чувственным и опытным. В этот раз Эрос добавил к благоуханию моря запах сырой рыбы, немного женских духов с унизительным названием «Может быть», душок гниющих водорослей и запах шашлыка. Немного подумав, плеснул несколько капель сока перезрелых персиков и кипарисового масла.
Эрос последнее время был недоволен собой: он никак не мог угадать с запахом магнолии. Несколько лишних капель настолько дурманили головы, что люди теряли всякий стыд и сливались в объятиях, даже толком не познакомившись. Потом Эросу доставалось от Высшего суда за последствия южных оргий
Купидон хихикал, а Эрос злился и уменьшал дозу. Ночи переставали быть ароматными, объятья становились пресными, разговоры скучными, и разочарованные пары расходились еще до полуночи.
Сегодня Эрос опять задумался над цветочным букетом. Может, чуть-чуть вербены? Пары, обнявшись, чинно сидели на скамейках, ожидая вечерней порции дурмана.
Наконец Эрос решился. Капнул вербены, немного мака, потом решил, что пересластил, и добавил запах апельсинового сада. Цикады уже трещали без умолку, заглушая плеск вечерней волны. Эрос вновь взялся за флакон с магнолией – еще только одну каплю! Но рука его дрогнула, он пролил лишнего, южная ночь мгновенно наполнилась пьянящим ароматом, и пары слились в страстных поцелуях. Эрос досадливо крякнул и столкнул с ухмылкой рассевшегося на облаке Купидона. Что-либо исправлять сегодня было поздно. Скоро с моря подует свежий бриз и запахи растают в прибрежном тумане. Днем ночные ароматы кажутся крайне неуместными и просто неприличными, как густые сладкие духи на невинной девушке. Эрос прикрыл усталые глаза, выключил луну и уснул. Торжествующий Купидон примостился рядом. Их время кончилось. Над Черным морем занималась заря. Чувственные запахи южной ночи сменял целомудренный аромат утра
...язык и содержание мне скорее приятны :)
Да, как отдых, для вечера воскресенья:)
 
Перечитывать мне пока не хочется, скажем так :)
Я сам если честно не уверен, что хочу сейчас читать Задачу трëх тел.
Беговая дорожка понимашь стоит грустная и одинокая и не двигается.
Немного весеннее депрессивное настроение и не до книжек как-то.
 
Я сам если честно не уверен, что хочу сейчас читать Задачу трëх тел.
Беговая дорожка понимашь стоит грустная и одинокая и не двигается.
Немного весеннее депрессивное настроение и не до книжек как-то.
Там...сильно депрессивное, имхо :)
Следует ли это штурмовать прямо сейчас - решать Вам.
Я не стану :)
 
Наша квартира закрывалась, только когда никого не было дома. В остальное время дверь была слегка приоткрыта, только набрасывалась цепочка. Свет, всегда горевший на кухне, просачивался через эту щель на лестничную площадку с двумя квартирами. Входная дверь вела прямо на кухню, поэтому запахи бабушкиной стряпни можно было уловить еще в подворотне, которая соединяла улицы Чайковского и Воинова. Даже для Двойры с ухажерами ставилась миска с хрящиками, а уж любого человека, переступавшего порог квартиры, сначала кормили, а потом уже спрашивали имя-отчество. Нередко оказывалось, что прохожие просто ошиблись парадной, но расставались уже друзьями, обменявшись адресами и обещаниями приехать еще.
Надо ли говорить, что дедушкины однополчане были частыми и желанными гостями в нашем доме. После войны старались не теряться, часто списывались, так что по праздникам открытки и телеграммы слетались со всех концов Советского Союза. Более интернациональной семьи, чем наша, было и не придумать. Вы бы видели столы, которые накрывались в нашем доме, когда собирались однополчане с женами! Узбекский плов, грузинский шашлык, армянский коньяк, сибирские пельмени, украинские галушки и многое другое. Что там ВДНХ! Вот где была выставка достижений кухонного хозяйства! Всех объединяла настоящая дружба, испытанная войной, болью и страданиями.
В тот день за столом, накрытым красной клеенкой, сидели три друга: майор танковых войск Михаил Липшиц, полковник Иван Рябоконь и подполковник Роберт Мхитарян.
Они ели бабушкину фирменную фаршированную рыбу и форшмак, закусывали украинским салом, запивали горилкой и коньяком. Если бы не зарубежные гастроли, к ним присоединился бы знаменитый пианист Борис Шпиль.
Свела и развела этих людей война. Но послевоенная жизнь все расставила на свои места, и сейчас они сидели за одним столом пьяные и счастливые, хотя все могло быть и по-другому.
Правда, за этим столом не хватало главного человека – фельдшера Василия Савельевича Кравченко, но его уже давно не было в живых, а похоронен он был далеко под Псковом. Я там не был и знаю об этом только по рассказам, но говорят, что его желанием было – быть похороненным в той деревне, где он проработал фельдшером всю жизнь, откуда ушел на фронт и куда вернулся после войны. Его дети разъехались по всей стране, жена тоже умерла, но ее похоронили в Выборге, где жил старший сын Кравченко, тоже Василий. Дедушка все горевал, что тот в Псковской области одинокий заросший мхом крест на погосте, поклониться некому, а человеку столько людей жизнью обязано, не на одну деревню хватит.
* * *
Историю чудесного спасения Робика Мхитаряна дедушка рассказывал мне много раз, и каждый раз она обрастала все новыми подробностями.
Был апрель, конец войны, сорок пятый год
Дедушка со своим танковым подразделением стоял в каком-то маленьком немецком городке. Хоть в воздухе уже вовсю пахло победой, бои по-прежнему шли кровопролитные, немец сопротивлялся как мог.
В том же городке стоял пехотный полк, которым командовал тогда полковник Рябоконь, и был у него в штабе адъютант Робик Мхитарян. Всю войну вместе – начинал Рябоконь майором, вояка был отменный, дослужился до полковника, а Робика своего никому не отдавал, он как талисман при нем был. Поговаривали даже, что берег его, сам на передовую, а Робика в штаб с пакетом, но это клевета, честный был мужик, бойцов своих жалел, всех сынками называл. Это дедушка у него перенял. И еще веселый был очень, Робика все дразнить любил. Присказка у него была: «Самый глупый из армян – это Робик Мхитарян!» А потом обнимет его и засмеется.
А Робик и сам весельчаком был. Статный, бравый – уж очень его женский пол любил, от поварих до телефонисток.
Придет, бывало, под утро в землянку, Рябоконь приподнимется на койке и качает головой:
– Эх! Самый ебкий из армян – это Робик Мхитарян!
И опять все смеются.
И вот однажды стоял Рябоконь у разрушенного, отбитого у немцев здания, с ним еще солдаты и Робик рядом.
И тут из разбитого окна – выстрел.
Никто и ахнуть не успел, а Робик метнулся и Рябоконя прикрыл. Вздрогнул, оседать начал, и кровь из груди толчками по гимнастерке. По дому сразу очередями прошлись, и тихо стало. Стоят и смотрят.
На земле – Робик, Рябоконь склонился над
ним и кажется ему, что все, потому что глаза у Робика уже внутрь смотрят, и видит он то, что другие не видят.
Рябоконь китель скинул, рубаху нижнюю на себе рвет, зажать пытается рану под сердцем.
Тут фельдшер Кравченко подскочил. Разрезал гимнастерку на Робике и понимает, что все – конец. Пулевое отверстие точнехонько между ребер прошло, и кровь даже не льется, а толчками пульсирует из раны.
Рябоконь трясет Робика:
– Ну, Робик, ну! Не смей! Самый сильный из армян – это Робик Мхитарян!
Кравченко смотрит на рану, поворачивается и вдруг кричит в толпу непонятное:
– Руки вверх!!!
Все машинально руки вверх подняли, а ближе всех стоял бывший выпускник консерватории по классу рояля Боря Шпиль.
Хватает его Кравченко за руку, смотрит на длинные пальцы бывшего пианиста, а ныне рядового, выхватывает бинт, быстро наматывает на палец, силой пригибает руку ошалевшего Бори к Робику и орет:
– Затыкай!
– Чем?! – перепуганно переспрашивает интеллигент в пятом колене Боря Шпиль.
Ну чем русский мужик может предложить заткнуть рану, если состояние и раны, и мужика критическое?
Кравченко громко обнародовал чем, а на деле точно воткнул палец Шпиля в пулевое отверстие и надавил сверху.
Ох, не зря до войны Боря полторы октавы брал – как по писаному палец в отверстие вошел.
Тут и санитары подоспели.
Кравченко орет:
орет:
– Не вынимай палец!
А Борис уже и сам сообразил, переложили их вместе на носилки. Крови в Робике чуть осталось, а жизнь все-таки теплится. Так и доставили в полевой госпиталь в позе – музыкант сверху с пальцем в ране.
Ну что? Надо на стол, а палец нельзя вытаскивать.
Рябоконь чуть не с наганом к военврачу. Тот на войне еще не такое видел, а у сестрички – глаза с блюдца. Дали наркоз, хирург вокруг Бориного пальца рану обработал и говорит:
– Давай я расширять начну, а ты прижимай, вытаскивай только по моей команде. – И шутит еще: – Может, и тебе наркоз дать?
Шпиль только головой помотал. В туалет надо бы, а нельзя.
Аккуратно, чтобы не порезать, расширяет хирург рану и видит, что пуля под самым сердцем прошла, перикард задела, а длинный музыкальный палец Шпиля рану таки прижал, не дал развиться тампонаде. Вот ведь сообразил Кравченко! Снаружи такое бы не придавить. Захлебнулось бы сердце кровью и остановилось.
Так, потихоньку сдвигая палец, заштопали. Кровь перелили, еле-еле, но живет Мхитарян!
Рябоконь от операционной ни на шаг не отошел.
Хирург вышел и только руками развел:
– Я такого не видел за всю войну! Фельдшеру спасибо говорите!
И надо же было случиться, что на обратном пути машина Рябоконя подорвалась на мине.
И он тоже попадает в госпиталь, только в другой.
А там уже и победа.
После войны полковник долго в Армению
слал запросы – нет, не нашелся Мхитарян, не выжил, наверное.
С дедушкой Рябоконь регулярно переписывался, а на тридцатилетие победы приехал с женой в Ленинград. И пошли они вместе в Александринский театр на праздничный концерт. Сидит Рябоконь с дедушкой в пятом ряду партера, и вдруг объявляют, что слово предоставляется подполковнику Роберту Ашотовичу Мхитаряну. И выходит на трибуну сам Робик Мхитарян, грудь в орденах, и начинает говорить о победе, о друзьях-товарищах, что с фронта не вернулись, и о тех, кто послевоенную жизнь строит.
И тут из пятого ряда поднимается полковник Рябоконь и громко, на весь зал, говорит:
– Самый лучший из армян – это Робик Мхитарян!
На секунду наступила мертвая тишина.
Робик запнулся, посмотрел поверх очков, ни слова не говоря сбежал вниз и остановился в шаге от полковника. Тут они и обнялись, молча и крепко.
Зал взрывается аплодисментами. Дедушка хлопает их обоих и уже обнимается, и плачет вместе с ними.
Вечер закончили в буфете. Директор театра прибежал, тоже, между прочим, бывший военный, за счет театра кормили и поили.
Роберт рассказывал, что после войны долго по больницам валялся, а когда восстановился, то вернулся не в Ереван, где его разыскивал майор Рябоконь, а в Очамчиру, к жене-абхазке, с которой познакомился в одном из госпиталей. Так там и осели, он стал преподавать в военном училище, дослужился до подполковника.
А потом и Борю Штиля нашли, тем более что его имя на всех афишах первым номером значилось. Мхитарян все слепок порывался с его руки сделать, да Боря не дался. Стеснительный был очень. А вот фельдшер Кравченко уже умер к тому времени. Вместе на могилку съездили, поклонились
 
В предыдущей главе я немного отвлекся. Итак, в тот день за столом, накрытым красной клеенкой, сидели три друга: майор танковых войск Михаил Липшиц, полковник Иван Рябоконь и подполковник Роберт Мхитарян. Говорили о войне, семьях, детях, внуках. Тут Роберт всегда сникал, слова цедил сквозь зубы, о семье рассказывал мало и старался перевести разговор на другую тему. Знали, что у него есть неженатый сын, и только. В детали Мхитарян не углублялся, хотя на другие темы говорил, как любой южанин, пространно и многословно.
Заслышав с лестницы звон стаканов и гул голосов, зашел на огонек наш сосед Карлов, сел у камина и пригорюнился.
Разница между слесарем Павлом Карловым и всем известным папой Карло была только в том, что литературный персонаж жил в каморке под лестницей, а Карловы – в мансарде под чердаком, и у Карло был нарисованный на холсте камин, а у Карлова – действующий. А главным сходством было наличие длинноносого потомства.
Дело в том, что у папы Карлова была дочь. Но, видимо, господь, когда тасовал гены папы и мамы Карловых, увлекся сказками Карло Коллоди или Алексея Толстого, потому что наделил их единственное дитя очень длинным и тонким носом. Родители попытались исправить ситуацию, назвав дочь сказочным именем Мальвина, но лучше от этого никому не стало.
Дружила Мальвина с моей мамой еще со
школы, они сидели за одной партой. Сначала в начальных классах, когда учительница рассказывала сказку о лисе и журавле, безжалостные дети разом поворачивали головы и смотрели на покрасневшую, готовую залезть под парту Мальвину – уж больно она напоминала журавля, который мог достать еду из глубокого кувшина. И как бы добрая учительница ни стыдила детей, они на переменах тыкали в несчастную девочку пальцами и еще долго дразнили журавлем.
Позже ее переименовали в Карлика Носа, а после мучительного для девочки изучения Гоголя – просто в Нос, но все-таки самой липучей была кличка Буратино.
Обделенная внешней привлекательностью, Мальвина обладала легким характером, наружности своей не стеснялась, хотя и иллюзий тоже не питала. Тут надо отдать должное ее родителям. Мальвина была поздним ребенком, папа и мама Карловы в ней души не чаяли и таки вбили в голову, что она, может, и не красавица, но обладает очень незаурядной внешностью. Так что закомплексованной она не была, тем более что бог, спохватившись, щедро компенсировал свою оплошность, одарив Мальвину умом, чувством юмора и удивительным литературным даром.
Она была прирожденная сказочница. Между прочим, Ханс Кристиан Андерсен тоже был долговязым подростком с удлиненными и тонкими конечностями, шеей и таким же длинным носом. Поскольку кличка Буратино намертво закрепилась за Мальвиной еще с детского сада, то все слезы по этому поводу она выплакала в раннем детстве, а потом, с годами, привыкла и даже научилась отшучиваться, да так, что обидчикам становилось
стыдно. С тех пор ее больше не доставали, а даже наоборот – защищали от случайных бестактностей. Все особи мужского пола у Мальвины делились на Дуремаров и Карабасов-Барабасов. Некоторые, особо отличившиеся, относились и к той, и к другой категории.
Бог знает, сколько времени Мальвина прокрутилась перед зеркалом, разглядывая себя анфас и в профиль и, как все девочки на земле, пристраивая на голове тюлевую занавеску на манер фаты. А поскольку ей было непросто представить себя Белоснежкой или Спящей красавицей, у Мальвины волей-неволей развилось богатое воображение, и вскоре она научилась мастерить кукол и сочинять удивительные сказки.
Собственно, талантом придумывать невероятные истории, как я понял с возрастом, обладают все женщины на свете, вне зависимости от возраста и внешности. Вопрос только в аудитории. Поскольку наиболее доверчивых слушателей женских сказок – мужчин – на горизонте не наблюдалось, то Мальвина выбрала самую благодарную аудиторию – детей и порой устраивала для них целые представления из собственноручно изготовленных кукол.
Сначала для этого она использовала картон, гофрированную бумагу и вату, потом ей купили швейную машинку «Зингер», и вскоре уже весь дом собирал лоскутки тканей и носил ей. А Мальвина шила удивительных кукол с печальными глазами. Одна, по имени Ицик, долго хранилась у меня. На целлулоидном лице с годами блекли краски, и мама старательно восстанавливала размытые черты, а после того как мамы не стало, глаза у Ицика стерлись окончательно. Меня не
оставляло ощущение, что он их просто выплакал. Отдавать Ицика на реставрацию после того, как его касались мамины руки, я не хотел. Так он и сидел среди подушек, слепой и с отколотым кончиком носа, пока не потерялся в бесконечных моих скитаниях по городам и странам.
* * *
Как я уже говорил, Мальвина сочиняла детские сказки.
Например, малыш падал, разбивал коленки и плакал. Вместо обычных утешений Мальвина присаживалась на корточки, прикладывала к ранке подорожник и тут же придумывала сказку про Королевство Разбитых Коленок, разбойниц Царапку и Ранку и спасателей Зеленку и Синьку.
Малыши забывали о боли и хвастались друг перед другом, у кого вава больше. Когда у кого-то появлялись симптомы ветрянки, Мальвину вызывали раньше участкового врача. Мама, педиатр, смеялась, что после этого не она осматривала ребенка, а скорее ребенок гордо показывал ей разрисованную Мальвиной кожу. И как бы родители ни пытались оградить своих чад от ветрянки, случалось, что дети специально пробирались к соседям, чтобы заразиться и получить заветную татуировку, которой можно было похвастаться перед еще не заболевшими или уже поправившимися. Я, болевший в детстве всем без разбора, как ни старался, ветрянку не подхватил, а заразился ею гораздо позже, лет в двадцать пять. Как и все взрослые, переносил я все очень тяжело и с высокой температурой. А моя девушка потом долго пытала, что за Мальвину я звал в лихорадочном бреду.
 
Итак, Мальвина всегда была окружена детьми, в школе она брала шефство над учениками младших классов, а уж по части детских утренников и праздников ей вообще равных не было. Ее приглашали в детские сады, другие школы, дворцы пионеров и школьников. Более того, за неординарную внешность и яркие актерские данные ее пригласили сниматься для какого-то выпуска «Ералаша», но мама Карлова не пустила, боясь, что опять будет мусолиться тема «не суй свой нос в чужие дела», а это она педалировать уж никак не хотела. Словом, Мальвина, несмотря на немодельную внешность, была любима и популярна, ее никто никогда не обижал – скорее наоборот, оберегали от посторонних косых взглядов и усмешек.
Я, сколько себя помню, обожал ходить к ним в дом и смотреть, как Мальвина шьет кукол. Говорят, что их даже покупал театр Образцова.
Шли годы. Мальвина все ниже и ниже склонялась над швейной машинкой, из-под ее проворных рук выходили удивительные куклы, но она была по-прежнему одинока, жила с родителями в комнатушке бесконечной ленинградской коммуналки и все так же возилась с малышней. Я клянусь, когда Мальвина заводила свои сказки, заслушивались даже подвальные крысы. А уж про птиц и говорить нечего – наш двор был самым загаженным, несмотря на бесконечное шарканье метлы Расула. Голуби гнездились исключительно под сводами нашей крыши, вороны облюбовали старый тополь посередине двора. Птичьи родители могли спокойно улетать по своим делам, птенцы не роптали и не пищали под мелодичные сказки Мальвины Карловой
Все было прекрасно до тех пор, пока не расселили квартиру на четвертом этаже. То, что теперь там будет жить военный, было понятно с самого начала: по двору забегали, как ошпаренные, молодые солдатики со значками ПВО[1], таская импортную дефицитную мебель и финские обои. Наконец однажды около подъезда остановилась черная «Волга», солдатик подобострастно открыл дверь, и из нее, отдуваясь, вывалился майор ПВО, щеки на погонах, а за ним его дородная супруга в импортном джерси с люрексом и с отливающей свежим лаком прической.
Брезгливо поджав и без того тонкие губы, отчего лицо ее стало напоминать почтовый ящик, она под руку с краснорожим супругом проследовала в сторону подъезда и, зайдя под арку, оглядела двор.
Мальвина в этот момент сидела на скамейке, окруженная толпой детей, включая меня, и с упоением рассказывала про карандашную страну, про жестокого Черного Карандаша и о чудесном спасении цветных Карандашиков при помощи волшебной Бритвочки.
Майорша была недовольна. Мужу в ближайшее время светила отставка, а повышения ни в чине, ни в должности, похоже, не предвиделось. Более удачливые подруги по службе были как минимум в чине полковничих или даже генеральш, а более молодые и красивые хотя бы физически иногда бывали под полковниками. Ей же из-за возлияний мужа и противозачаточной внешности, несмотря на обилие бирюлек и люрекса, не
светило ни первое, ни второе. Майорша была зла, потому что жилье было не престижное, хоть и в городе Ленинграде.
Дом наш явно нуждался в капремонте, раны войны еще окончательно не залатали, люди, как она сразу поняла, тут жили простые, на веревках сушилось чиненое-перечиненное белье. Все это раздражало глупую и неудовлетворенную во всех смыслах этого слово майоршу.
А Мальвина, как нарочно, засмотрелась на майора, задумавшись о новой кукле для сказки про жирного борова.
И майорша, будучи и без того на взводе, не к месту взревновала и, особенно не таясь, прошипела:
– Ты посмотри какая длинноносая уродина! Такая же страшная, как и этот двор!
Эхо этих жестких слов сдетонировало, громко разнеслось по двору-колодцу и растаяло где-то высоко под крышей.
Все замерли. У Двойры на загривке поднялась шерсть, и впервые на моей памяти она зарычала. Расул что-то резко сказал на непонятном мне языке, но Гульнар, видно, поняла, потому что покраснела и неодобрительно покачала головой.
В решетчатом окне подвала мелькнули холодные бусинки глаз старой крысы. Загулили успокаивающе голуби над растревоженными гнездами, тополь вздрогнул листьями, и все стихло.
Может, в другой раз Мальвина бы и не обратила внимания, но как раз вчера она узнала о предстоящей свадьбе бывшего одноклассника, в которого была тайно и безнадежно влюблена, так что майорша не вовремя сыпанула соли на рану.
Мальвинины глаза налились влагой, белесые
ресницы, напоминающие снежинки, подтаяли под тяжестью навернувшихся слез. Она что-то извинительно пробормотала притихшим детям и ушла, хлопнув тяжелой дверью подъезда.
Оскорбленный дом тоже как-то сник, стали виднее трещины в стенах, облупившаяся штукатурка, окна обиженно одно за другим замигали вечерними огнями, сумерки спустились во двор, надежно укрыв его от дневных обид.
Дети в тот день разошлись по домам без привычных упрашиваний, разговаривали шепотом и даже не шалили.
Вечером к нам пришла заплаканная мама Карлова. К тому времени я уже рассказал о том, что случилось во дворе. Ее усадили за стол, долго отпаивали чаем с вареньем, а она все жаловалась на судьбу, на то, что ей, скорее всего, не суждено увидеть внуков, и на ничем не обоснованную жестокость людей.
Она все сокрушалась:
– Ведь военный человек, супруга его с ним тоже по гарнизонам жила, разных людей повидали, надо же сердобольнее быть!
Бабушка украдкой утирала слезы и все подкладывала варенье.
Я, робко опасаясь очередного подвоха, спросил у дедушки:
– А что такое «сердобольный»?
И мой веселый дедушка на этот раз совершенно серьезно сказал:
– Это значит такой, у которого умеет болеть сердце.
– А разве это хорошо, когда болит сердце? – спросил я, наученный врачами, что болеть всегда плохо.
– Оно, сынок, по-разному болеть может, – вздохнул дедушка. – Порой оно болит, чтобы напомнить, что надо защищать слабых, уметь
жалеть и помогать, быть аккуратнее со словами, дабы ненароком никого не обидеть. Ранить очень легко, а вот загладить вину куда как сложнее. Вот сегодня, как тебе было, когда обидели Мальвину? Больно?
Я кивнул. После услышанного на улице мне было очень стыдно и неловко. Я стеснялся поднять глаза на Мальвину, хотелось убежать домой и никогда больше не выходить во двор.
– Правильно, – сказал дедушка. – Тебе было стыдно не за себя, а за кого-то другого, что еще хуже, потому что сам ты всегда можешь извиниться, а за другого ты не отвечаешь. А более стыдно чаще тому, кто явился свидетелем проступка, а не тому, кто его совершил.
Я прислушался к себе. Вроде ничего не болело, но не хотелось ни есть, ни играть, даже не было желания никого видеть. Я слонялся по комнате, где сидели невеселые взрослые, и не знал, чем себя занять. Мама пригляделась ко мне, зачем-то пощупала лоб, нахмурилась и отправила пораньше спать. Уже в кровати я уткнулся лицом в подушки и ни с того ни с сего вдруг заплакал.
Мама хотела было подойти, но дедушка остановил и громко, чтобы я услышал, сказал:
– Не трогай его, у него просто болит сердце…
В тот вечер взрослые долго о чем-то совещались на кухне. Я заснул только тогда, когда наконец услышал успокоительный смех дедушки
 
* * *
Потом случилось вот что.
Утром к дому подкатила «Волга». Сидевший
за рулем солдат-первогодок, аккуратно, без стука захлопнул дверь машины и побежал наверх доложить о готовности.
Дедушка выглянул в окно и язвительно прокомментировал:
– Ишь ты! Вылизанная, как кошачьи яйца!
Папа одобрительно хрюкнул и пошел на кухню бриться.
Шофер отсутствовал минут пять, потом я услышал, как сначала торопливо застучали по лестнице его сапоги, потом важно протопал генерал, скрипнула входная дверь, и через секунду вместо шума мотора раздался такой отборный мат, что я зарылся головой под одеяло, а дедушка вместе с прибежавшим недобритым папой, наоборот, высунулись в окно.
Под окном стояла машина, до изумления загаженная голубями – будто у всех птиц нашего и близлежащего района случилось несварение. Замерший от ужаса солдатик мог только вяло оправдываться: мол, вот только что, когда он пошел за товарищем майором, все было в порядке.
А майор, тряся щеками, нарезал круги с воплями, что его ждут в Генштабе и он не может появиться там в обосранном виде.
Дом радостно захлопал оконными створками – еще бы, такое бесплатное представление!
В довершение всего мстительная Двойра привела из подворотни облезлого кавалера, который невозмутимо задрал лапу на колесо машины. Майора чуть удар не хватил.
Солдатик с ведром кинулся за водой, но кран во дворе никак не желал открываться, хотя хозяйственный Расул всегда содержал его в порядке.
Наконец майора с «Волгой» кое-как обтерли
и они укатили.
Время было каникулярное, дети высыпали во двор. Как ни в чем не бывало вышла Мальвина и продолжила сказку ровно с того места, где остановилась вчера. Только она была чуть грустнее обычного, а мы слушали еще внимательнее.
В подворотне Гришка в открытую играл с приятелями в пристенок[2], и, как ни странно, ни мой дедушка, ни дядя Моня, которые расположились у выходящего во двор окна, ничего будто не замечали. Отмытая «Волга», сбросив в штабе майора, прикатила обратно за его супругой.
Солдатик пост оставить уже побоялся, так что мадам выплыла из подъезда сама.
Тут Гришка с друзьями отделились от стены и с издевкой, хором продекламировали стишок, которому, как выяснилось, их научил вчера дедушка при молчаливом одобрении бабушки, что уже совсем было событие из ряда вон выходящее.
– Мама служит в ПВО! Мозги – во! – Гришка показал фигу. А жопа – во! – раскинул он руки в стороны.
Майорша превратилась в соляной столп, только лицо багровело под башней из выжженных пергидролем волос.
Под хохот всего дома Гришка продолжил
продолжил:
– Папа служит в ПВО! Морда – во! – шире руки он уже не мог раскинуть. – А пися – во! – В майоршу опять нацелился маленький кукиш с обкусанным ногтем.
Лицо ее приобрело сизый оттенок, и она, не в силах выдавить ни слова, только открывала и закрывала набитый золотыми зубами рот, словно вытащенная из воды рыба.
От хохота дедушка с дядей Моней чуть не выпали из окна. Солдатик рухнул за машиной на колени, делая вид, что возится с ниппелем, и заливаясь слезами от еле сдерживаемого смеха.
Майорша хлопнула дверью и, забыв о намеченной поездке в комиссионный магазин, ретировалась в квартиру.
Наконец все поутихло, к вечеру обменялись впечатлениями, дали Гришке денег на мороженое, посмеялись и забыли. Но только не старая крыса.
* * *
У жильцов нашего дома был с крысами и мышами негласный уговор: люди не ставили на грызунов ловушек, а те не шли в квартиры и подкармливались в магазине-низочке.
Жили в мире и согласии. Крысы по подъездам не шастали.
Но однажды один из малышей крысиного потомства по неопытности заметался по двору, а дети, как водится, завизжали и попрыгали на скамейки.
И тут не растерявшаяся Мальвина, даже не подобрав ног, немедленно сочинила сказку про крысу Шушу и ее маленьких шушунят, которые живут в доме и ночью с крыши пытаются допрыгнуть до луны, думая, что она – сыр, и отъесть кусочек, а когда им это удается, то луна становится месяцем, пока у нее снова
не отрастает бок.
Я даже сам маме говорил:
– Смотри, опять Шуша у луны бок съела!
Так вот, мстительная мудрая крыса обиду майорше не простила. Тем же вечером она собрала стаю.
Ей нужны были только самые опытные воины, готовые бороться за идею, а не за кусок сыра.
Ночью крысы прогрызли давно заделанный лаз в квартиру на четвертом этаже.
Утром вой майорши разбудил всех не только на Воинова, но и на соседней улице Чайковского.
Все ножки ее новой мебели были безнадежно попорчены зубами беспощадных грызунов. При этом они не съели ни кусочка со стола. Мальвина была отомщена.
Майорша вопила, что ни на минуту не останется в этом вертепе. Майор негодовал, возражал, но в итоге уступил, потому что знал, что в Гришкиной песенке была большая доля правды, и жену побаивался – кто знает, что может прийти в голову неудовлетворенной женщине? А потом слухи в ставке, позору не оберешься…
Они съехали через неделю.
А Мальвина как ни в чем не бывало по-прежнему шила своих кукол и рассказывала сказки, а надежды мамы и папы Карловых иметь своих внуков таяли с каждым годом
 
Все это под стакан хорошего коньяка поведал папа Карлов за столом у нас в квартире.
Но Робик Мхитарян в ответ на такую печальную историю почему-то улыбнулся и попросил маму пригласить в гости Мальвину.
Мальвина пришла с мамой Карловой и
собственноручно испеченным яблочным пирогом.
Под шумок она быстро рассказала мне сказку про молодого красавца-печника, который сделал уникальную печь, чтобы королевские повара пекли особенные пироги. А потом юноша-печник полюбил принцессу и посватался к ней. Король над ним только посмеялся, и печник в ярости разобрал печь. Пироги перестали получаться такими вкусными. Король долго разрывался между любовью к пирогам и чванством, но аппетит победил, и счастливая дочка вышла замуж за умелого печника.
Все посмеялись. Робик разговорился с Мальвиной, попросил показать кукол, в конце вечера взял ее за подбородок, пристально посмотрел в глаза, а потом заказал срочный разговор с Очамчирой.
– Манана, это я, – сказал он жене. – Выезжаю завтра с невестой для Вартана. Встречайте!
Манана что-то заголосила по-армянски, но Робик уже повесил трубку и повернулся к онемевшим Карловым. Мальвина молчала, но ее ресницы-снежинки подрагивали от подступивших счастливых слез.
Через четыре дня поезд Ленинград – Адлер встречали Вартан и вся семья Мхитаряна. Робик вышел первый и протянул руку Мальвине. Она легко сошла со ступенек и остановилась.
Прямо перед ней стоял плотный невысокий мужчина средних лет и очень выразительной наружности: у него были большие печальные глаза и нос, который, как клюв, рос прямо изо лба и заканчивался где-то на уровне подбородка.
Такую внешность я видел только у Фрунзика
Мкртчяна.
В руках у мужчины был королевский букет роз. Он протянул цветы Мальвине, она оглянулась на улыбающегося Робика.
За столом их посадили вместе.
А потом была свадьба, и через год у Мальвины Карловой-Мхитарян родилась девочка, такая же чернявая, носатая, горластая и веселая, как Вартан и Мальвина.
Окрыленные Карловы уезжали на лето в Очамчиру и каждый раз привозили оттуда кипу фотографий. С них смотрели счастливые Мальвина, Вартан и маленькая девочка. Улыбка появлялась у любого, кто видел их лица.
Они часто приезжали в Ленинград, и мы возились с очаровательной Маргошей, веселой, как щенок, коверкающей слова одновременно на двух языках, смешливой и ужасно любознательной.
– Мама, – спросил я как-то, – почему они мне кажутся такими прекрасными, а чужие говорят, что они некрасивые?
И тогда моя умная мама взяла стул, и сняла с полки с запрещенным пока Куприным книгу, и прочитала мне сказку «Синяя звезда».
Про то, как в одной стране у короля и королевы родилась дочь, которая всем казалось невероятно уродливой, и как однажды она нашла умирающего принца, который казался таким же некрасивым, как и она сама.
Но сам принц Шарль считал невесту Эрну красавицей, они поженились, и у них родился сын, как две капли воды похожий на своих родителей.
И Эрна сказала Шарлю: «Любовь моя! Мне стыдно признаться, но я… я нахожу его красавцем, несмотря на то, что он похож на тебя, похож на меня и ничуть не похож на моих
добрых соотечественников. Или это материнское ослепление?»
И тогда чужеземец-принц Шарль перевел ей вырезанную на стене фразу основателя ее страны: «Мужчины моей страны умны, верны и трудолюбивы; женщины – честны, добры и понятливы. Но – прости им бог – и те и другие безобразны». Ведь на самом деле синеглазая Эрна была дурнушкой лишь по мерке своего доброго внутри, но безобразного внешне народа, а во Франции, откуда был родом принц, она слыла бы первой красавицей.
Мама закрыла книгу и поцеловала меня.
В тот вечер я долго не мог уснуть, у меня опять болело сердце.
Я подозвал папу.
– Правда наша мама – самая красивая? – спросил я и заплакал.
– Конечно, – сказал папа. – Потому что она самая любимая!
Я согласно кивнул и наконец уснул.
И вот с тех самых пор для меня не существуют люди красивые и некрасивые, для меня мир разделился на любимых и не любимых.
... согласен.
Да, она не стонала как Уточка и не озлоблялась как цепная собака майорша...
 
На пятом этаже нашего дома на улице Воинова жил боксер Мирон Попов. У Попова была собака, он ее любил.
Собака боксера была, естественно, боксером. Было совершенно очевидно, почему Мирон выбрал именно эту породу. Он смотрелся в свою собаку, как в зеркало: приплюснутый нос, вывернутые губы, прижатые уши. И еще они оба были самцами-производителями. Кстати, звали собаку ни много ни мало – Нерон.
Порог обтянутой дерматином двери боксеров Поповых обивали сучки как четвероногие, так и двуногие, иногда они приходили вместе и их обслуживали групповым методом. Боксеры Поповы работали не покладая членов. Единственной разницей было то, что Мирону Попову приходилось предохраняться, а от Нерона Попова требовалось строго обратное: в рекордно короткое время оплодотворить максимальное количество боксерш и получить награду в виде щенка или в денежном эквиваленте. Породистые щенки были в ходу, стоили немало и успешно расходились по бескрайним просторам нашей Родины.
Главное было – удержать Нерона Попова от грехов на стороне. По негласному закону заводчиков кобель, оприходовавший дворовую сучку, уже не котировался и списывался на пенсию. Так что Попов-старший блюл Попова-младшего как зеницу ока. Выводил гулять только на поводке и не отвлекался, даже когда тот поднимал лапу по малой нужде. Себя Мирон соблюдал существенно меньше, породу попортить не боялся, над этим уже в
свое время постарался неизвестный татаро-монгольский воин, так что лицо Мирона украшал не только свернутый на строну нос, но и раскосые глаза.
Глаза эти, когда не были подбиты, смотрели на представительниц прекрасного пола масляно и призывно, литые мышцы ходили под рубашкой, так что самец Попов-старший был тоже нарасхват. Потомства он благоразумно не оставлял. Жили на доходы с продажи щенков, старший Попов уже стал подумывать о досрочном завершении спортивной карьеры, но тут случилось вот что.
Обычно на случку суки доставлялись мужчинами. Представители спаривающихся сторон обменивались коротким дружеским рукопожатием. Нерон, пуская слюни, приближался к даме. Опытная самка-производительница, даже не обнюхав жениха, поворачивалась задом. Неопытную грубо, по-садистски привязывали к батарее, не обращая вынимания на стоны и вопли сопротивляющейся невинной жертвы. Нерон деловито забирался на объект. Мирон и «отец невесты» чокались пивом и говорили о погоде, пока собаки замирали в замке, потом сука облегченно вздыхала, брезгливо стряхивала с себя задремавшего от удовольствия Нерона и направлялась к двери, даже не обернувшись, по-матерински вглядываясь внутрь себя навстречу зарождающейся жизни. На ближайшие три месяца интерес к кобелям в ней пропадал. Удовлетворенные «родители» прощались, деловито подсчитывая грядущие барыши и думая о новой моторке или рессоре для машины. Заводчики были народ состоятельный, доход был постоянный и надежный.
В тот день произошел сбой.
Сначала старшего Попова обескуражил телефонный звонок – смущенный голос долго и путано намекал о цели визита. Девушка, представившаяся Риммой, запинаясь, говорила, что для нее это в первый раз и она до сих пор никого к себе не подпускала, но все считают, что уже пора, и ей рекомендовали семью Поповых.
Попов-старший не очень понял, к кому из них двоих относилась просьба о помощи, но особенно не заморачивался, поскольку оба были в хорошей форме, так что ответил – мол, приезжайте, на месте разберемся.
Тут надо несколько слов сказать о самом Мироне. Простой деревенский парень, приехал в Ленинград на завод после армии, даже не думая о спортивной карьере, но его борцовские качества быстро заметили и предложили развивать мастерство не в подворотнях, а в спортивной секции. Молодой горячий Попов быстро продвигался по спортивной лестнице, дорос до мастера спорта и даже кого-то крепко отбуцал на всесоюзных соревнованиях. При этом он как был, так и остался простым деревенским парнем. Его сексуальный опыт до сих пор сводился к деревенским девахам или плечистым регбисткам, с которыми он кувыркался на сеновале или в опустевшей раздевалке к обоюдному удовольствию сторон.
С годами Мирон слегка пообтесался, научился приглашать дам в кино, угощать мороженым и ситро. Что ни говори, а Ленинград был и остается культурной столицей! Правда, о том, что тут есть театры и музеи, Мирон знал только понаслышке. Слово «Эрмитаж» произносил с благоговением, но не понимая сути

Потом он от завода получил комнату на улице Воинова и вообще стал завидным женихом. Но имелась у Мирона одна ахиллесова пята: веселый балагур, маленьких хрупких женщин он боялся как черт ладана.
В самом начале его спортивной карьеры их команду поселили в одном корпусе с гимнастками. По утрам команда боксеров в одинаковых синих трикотажных костюмах с надписью «СССР» обычно выходила на очередную пробежку. А навстречу, на тонких воробьиных ножках, весело чирикая, выпархивала сборная по художественной гимнастике.
Мирон завороженно смотрел на их точеные фигурки и чувствовал себя рядом с ними слоном в посудной лавке. Он боялся даже случайно задеть рукой семенивших мимо девочек, ему казалось, что он двумя пальцами может взять каждую из них за талию и переломить, как сухую былинку. Видя его смущение, хитрые язвительные девчонки фыркали и перемигивались.
Однажды за завтраком самая боевая, набравшись храбрости, спросила его имя. Мирон облизал пересохшие губы и почему-то вместо имени пробормотал фамилию, да еще и с ударением на первом слоге.
Девчонка прыснула, зарделась, окружающие загоготали. Мирон тоже покраснел, зачем-то вскочил и вылил горячий чай прямо на причинное место.
Народ совсем зашелся от хохота, а тут еще сосед по столу, числившийся в педагогическом институте за спортивные заслуги, хотя не знал даже адреса этого учебного заведения, решил проявить эрудицию и продекламировал Есенина, глядя в дымящийся пах Мирона:
Мирона:
– Клен ты мой опавший….
Дальше он не знал, но уже этого было более чем достаточно для того, чтобы до конца сборов к Мирону прилепилась кличка Опавший, поставившая крест на любых романтических похождениях в свободное от ринга время.
Впрочем, скоро сборы кончились, команды разъехались, Мирон победил на отборочных соревнованиях, восстановил статус среди товарищей по команде, и позор забылся. Но страх перед маленькими женщинами остался – такой вот посттравматический синдром.
* * *
Эту историю мне удалось подслушать, скрываясь под обеденным столом, когда папа и Мирон делились юношескими воспоминаниями под бабушкину закуску и неодобрительное мамино молчание.
Мирон заходил к нам часто. Его угощали, он любил поговорить, очень уважал дедушку, а тот называл его всегда «сынок» – впрочем, как и всех, кто годился ему в сыновья. Такой уж был мой дедушка.
Жил Мирон двумя этажами выше, и все, что происходило в его комнате, было для меня тайной. Семья категорически настаивала, чтобы я не присутствовал на собачьих свадьбах. Мирон клятвенно обещал. И слово свое держал, как я ни просил.
Впрочем, к половым подвигам самого Мирона дедушка относился с юмором и при виде его декламировал:
– Как у нашего Мирона на… – тут дедушка делал многозначительную паузу, – плече сидит ворона. Как ворона запоет, у Мирона… – опять пауза, – чуб встает!
Тут было не совсем понятно. Я даже как-то спросил у Мирона, где его ворона. Мирон вопроса не понял и почесал бритый затылок. Чуба у него, кстати, тоже не было. Спросить у бабушки я постеснялся, уже догадываясь, что после моих вопросов они с мамой часто устраивают дедушке на кухне выволочку в два голоса. Поинтересовался у папы, тот долго смеялся и сказал, что ворона улетела, а чуб Мирону подстригли в парикмахерской.
Впрочем, как я понял позже, «чуб» у абсолютно русского Мирона так и остался нестриженым, а вот у детей, которых в дальнейшем родила ему Риммочка Кац, все, как и было положено, было подрезано на восьмой день после рождения.
 

Новые комментарии

LGBT*

В связи с решением Верховного суда Российской Федерации (далее РФ) от 30 ноября 2023 года), движение ЛГБТ* признано экстремистским и запрещена его деятельность на территории РФ. Данное решение суда подлежит немедленному исполнению, исходя из чего на форуме будут приняты следующие меры - аббривеатура ЛГБТ* должна и будет применяться только со звездочкой (она означает иноагента или связанное с экстремизмом движение, которое запрещено в РФ), все ради того чтобы посетители и пользователи этого форума могли ознакомиться с данным запретом. Символика, картинки и атрибутика что связана с ныне запрещенным движением ЛГБТ* запрещены на этом форуме - исходя из решения Верховного суда, о котором было написано ранее - этот пункт внесен как экстренное дополнение к правилам форума части 4 параграфа 12 в настоящее время.

Назад
Сверху