Отцу Мартину было девятнадцать, когда он впервые дошел по длинной подъездной дороге до Пласкардена. Он был уверен, что монахи примут его с распростертыми объятьями и тут же начнут подбирать ему рясу. Но он даже не был католиком. Встретивший его человек, отец Мавр (после бесследного исчезновения которого Пласкарден ненадолго получил огласку в СМИ), послал его прочь и посоветовал еще немного пожить для себя. Восемнадцать месяцев спустя Мартин торжественно вернулся.
«Вот он я! – сказал он. – Отныне я католик!»
Он не протянул и недели.
«Я просто не смог этого выдержать», – рассказал он мне.
«Чего вы не смогли выдержать?»
«Даже не знаю, как это описать. – На мгновение он задумался, а затем на его лице появилась улыбка. – Всего! Всего, что там происходило!» – он взмахнул руками и расхохотался.
«Нет, ну в самом деле, да что же тут творится?»
Моя беседа с отцом Мартином проходила в небольшой полупустой комнате. На голом полу стояли три обычных стула, а на белых стенах не было ничего, кроме распятия и двойной розетки. Он сидел, вытянув ноги и сложив руки на животе. Ему было шестьдесят шесть лет, он говорил с легким файфским акцентом, а его стрижка выглядела так, будто он выбрил баки на дюйм выше, чем следовало, и теперь над каждым его ухом белели аккуратные прямоугольники голой кожи.
Он рассказал мне, что за несколько лет до его первой попытки вступить в братство обанкротилось предприятие его родителей, которым они занимались сорок лет. «Родители не хотели обсуждать это со мной, – сказал Мартин. – Но я все равно чувствовал их напряжение и беспокойство». Его отец был крепким орешком, отличившимся в годы Второй мировой войны: «Он дослужился до офицера, что считалось большой редкостью. Он был очень, очень, очень гордый. Любая неудача оборачивалась для него почти невыносимым стыдом». Настолько невыносимым, что он вместе с семьей решил навсегда уехать из Файфа. «Он думал, что нужно уехать как можно дальше, – говорит Мартин. – Да хоть в Австралию. Но приехали мы в Дафтон».
Банкротство и его последствия вызвали разлад в семье, что для Мартина, тогда еще подростка, стало тяжелым переживанием. Примерно в то же время он начал замечать в себе нигилистские настроения. «Я даже начал думать: „Зачем вообще что-то делать? Какой во всем этом смысл?“ Я заинтересовался религией, читал книги о йоге и буддизме. Я побывал на встрече адептов субуда – это религия, зародившаяся в Индонезии». Он искал ответы на вечные вопросы в философии, но все аргументы, казалось, сводились к рассуждениям о семантике. Задавшись вопросом о свободе воли, он обнаружил, что великие мыслители решили, будто вся проблема связана с ошибочным использованием слов. «Я подумал: что за чушь!» Уже почти отчаявшись, он намекнул отцу, что подумывает уйти в монастырь. «Он сказал мне: „Ну, сын, я слыхал только о католических монастырях. Почему бы тебе не пойти побеседовать со священником в церкви через дорогу?“ Ну я и пошел. Священник не стал ходить вокруг да около. Он сказал: „Здесь неподалеку есть монастырь. Кровати там жесткие, и кормят так себе“. Вот об этом месте он и говорил».
Покинув Пласкарден после своей второй неудачной попытки, Мартин на следующий же день устроился работать в ночную смену на рыбоморозильный завод. «Там нужно было замораживать поддоны с вонючей рыбой, все оборудование работало на аммиаке и временами протекало, так что везде стоял этот запах аммиака и полугнилой рыбы, и было ужасно холодно. Я подумал: „Боже, всего за сутки я попал из рая в ад“». Наконец, в 1994 году, после долгой службы приходским священником, он предпринял еще одну, на этот раз удачную попытку. Вот уже двадцать один год он живет в Пласкардене.
Мне стало любопытно, из-за чего же он так упорно стремился к монашеской жизни. «Это было некое чувство? Зов свыше?»
«Не было никакого зова, – сказал он. – По моему опыту, когда говорят о зове Божьем, имеют в виду просто порыв к чему-то. Вы не размышляете: „Могу ли я это сделать?“ или „Следует ли мне так поступить?“, а просто идете и делаете».
«То есть это происходит еще до всяких мыслей?»
«Да».
«Словно магнитом тянет?»
«Да, именно так».
Равно как мое отсутствие веры было частью моего бессознательного (а не следствием каких-либо осознанных размышлений), так и вера Мартина зародилась в бессловесной части его разума. То была тяга внутри него – истина не сознаваемая, но ощущаемая. Все остальное было лишь конфабуляцией. Но одна лишь вера не могла объяснить его присутствия здесь. Казалось, психика Мартина отличалась какой-то особенностью, позволявшей ей подпитываться от этой мертвящей рутины, этого замкнутого и цикличного образа жизни, который, в теории, должен был ее убивать. Я спросил его, часто ли случалось, что люди не могли выдержать такое существование. «За все мое время здесь многие пытались присоединиться к нам, но мало кто остался, – сказал Мартин. – Двоих, если не изменяет память, попросили уйти, – добавил он. – Конечно, у нас есть методы для разрешения разногласий, но у одного из них возникали разногласия со всеми. Пару раз даже пришлось применить силу. Другой же просто не принимал бóльшую часть учений католической церкви».
«А каковы эти „методы“ разрешения разногласий?»
«Ну, допустим, если ты разозлил старшего члена общины, то тебе положено склониться, упасть ниц перед ним. Нужно взять инициативу на себя и самому пойти на примирение, несмотря на то что злится он, а не ты».
«То есть вы укрощаете свое эго?»
«Да, все верно, – сказал он. – Ну и, кроме того, есть всевозможные дисциплинарные меры. В уставе говорится, как нужно поступать в случае тех или иных проступков во время службы, и этим указаниям следуют и по сей день в большинстве монастырей. Согласно им, провинившийся должен, так сказать, унизиться, чтобы признать собственную вину. Если оплошал, преклони колени. Таким образом ты не только просишь прощения у Господа, но и признаешь свою вину перед соседом, которого разозлил. Если проступок более серьезный, то придется подойти к настоятелю и преклонить колени перед ним».
«Это делается после мессы?»
«Во время нее, – сказал он. – Как только провинился. Но это не всегда усмиряет гнев».
«И что же вы в таком случае делаете?» – спросил я.
«Ну, – пожал он плечами, – монашеская жизнь идет своим чередом».
Четырнадцать лет Мартин выращивает овощи в саду. Это дольше, чем он служил приходским священником. Четырнадцать лет. Не знаю, притворялся он или нет, но когда я спросил его, не наскучивает ли ему порой такая жизнь, он словно опешил. «Мне? Скучно? – переспросил он; казалось, сам вопрос вызвал у него недоумение. – Такой проблемы у меня пока не возникало. Даже в монастыре не знаешь, чего ожидать от жизни, ведь человек немощен и тому подобное. Быть может, однажды мне будет не по силам петь в хоре, и я буду вынужден оставаться в келье».
Такой пример жизненных перемен показался мне не особо впечатляющим.
«Получается, что вы постоянно поете одни и те же псалмы, вот уже четырнадцать лет выращиваете овощи и вам никогда не становится скучно?»
Мартин уставился в угол комнаты, по-видимому, подыскивая ответ, который мог бы мне быть полезен. «Вы… вы можете отвлечься, – предложил он. – Вы можете настолько увлечься чем-то, что даже забудете, для кого вы это делаете. Увы, такое может случиться и со службой. Мне порой становится интересно, как устроено пение. Это часто отвлекает меня от прославления Бога. Это может даже (хотя, к счастью, такого не происходит) свести его на нет. Один из самых больших рисков для тех, кто с головой уходит в мессу, аскетизм и прочее, заключается в том, что дьявол может сыграть на их самолюбии и тщеславии».
«То есть вы думаете: „Я самый лучший монах“?
«В точку! – сказал он. – „Я соблюдаю пост больше других“. А когда наступает моя очередь готовить и кто-то говорит мне: „Было очень вкусно“, я думаю: „Ого!“»
«И в этом проявляется дьявол?»
«Да! Да! Он все сводит на нет!»
«При помощи соперничества?»
«Да! Да! Понимаете, ваша сущность всегда находится с вами. Вы не можете от нее избавиться. А жизнь монаха подобна госпиталю, где вас пытаются вылечить от этих дефектов вашего характера».
Значит, эти монахи все-таки посвятили свою жизнь погоне за идеальным «я», как и древние греки, но только их представление о совершенном «я» и о том, как его достичь, отличалось. С точки зрения греков, и самоценная личность должна стремиться к совершенству, чтобы заполучить награды, славу и выгоду для сообщества. Христиане переняли эту борьбу и обратили ее внутрь самих себя. Для них не важна олимпийская слава, звание лучшего гончара или лучшего прыгуна через быка; для них главное – вечная борьба, молитвой ли, самоотрицанием или самоистязанием, за улучшение своей внутренней сущности. Христиане привнесли идею внутреннего мира – теперь, чтобы стать героем, надлежало стать совершенным не только физически, но и душевно.
Вот каким образом низкая самооценка оказалась заложена в самый центр системы. Согласно Аристотелю, человек обладает врожденным потенциалом и сам по себе стремится к совершенству. Но по мнению христиан, человек был рожден в грехе и обречен на адские муки. Образцом совершенства отныне стал Господь, а не человек. Это означало, что человек, стремящийся к совершенству, теперь должен был постоянно бороться с самим собой – не с внешним миром, а со своей собственной душой, своим сознанием, своим разумом, своими мыслями. А раз совершенство возможно только за рамками человеческого мира, то эта борьба обречена на провал. Христиане подарили западному «я» душу, чтобы затем начать ее мучить.
Безусловно, увлечение собственным внутренним миром (его чистотой, силой, «покоем», достоинством) до сих пор составляет огромную часть нашей культуры и повседневной жизни вне зависимости от того, верим мы в Бога или нет. Не стоит забывать и многомиллионные индустрии саморазвития и ЗОЖ. Я сам через это прошел: боролся с низкой самооценкой годами – словно вел дуалистическую библейскую войну против темных сил внутри меня. На самом деле, когда мы стремимся каким-то образом улучшить себя, мы часто представляем это в виде сражения с недостатками нашей личности. Мы называем неудачи своими внутренними демонами, которых силимся сокрушить. Моя вина, моя вина, моя тяжкая вина…
Разумеется, это не значит, что древних греков не интересовала мораль или что в Средние века не было христиан, желавших улучшить собственное финансовое положение (более того, именно в монастырях начала складываться зачаточная форма капитализма). Однако акценты сместились, причем значительно, навсегда изменив наше представление о том, кто мы, кем хотим стать и каким способом этого следует добиваться.
Кроме того, я обнаружил еще один существенный признак того, что древнегреческое «я» добралось до сознания средневекового христианина. Пусть некоторым это и покажется невероятным, но христианской вере всегда были присущи типично греческие понятия прогресса и разума. В отличие от священных книг ислама и иудаизма, Новый Завет, к примеру, никогда не считался прямым изложением слова Божьего, а лишь собранием воспоминаний об Иисусе, записанных «со слов» его учеников. Отсюда возникла ниша для толкований и споров. Как заметил ученый, профессор социологии Родни Старк, в то время как Коран решительно утвердился в качестве «Писания, в котором нельзя усомниться», апостол Павел признавал, что «мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем».
Следовательно, чтобы по-настоящему понять намерения Господа, нужно истолковать воспоминания его последователей, а затем доказать правоту своего толкования. В V веке святой Августин писал, что христианам следует «сообща обратиться к словам Писания Его и отыскать в них смысл, Им заложенный». Идея состояла в том, что истина скрыта где-то внутри Библии, и чем больше мы над ней размышляем, тем больше узнаём. Вот что пишет Старк: «С древних времен отцы Церкви говорили нам, что разум – величайший дар Божий, с помощью которого мы можем лучше понять смысл Писания и Откровения. Именно поэтому христианству был присущ взгляд в будущее, в то время как другие крупные религии придавали большее значение прошлому». Вот почему ислам и иудаизм называют религиями, для которых характерна «ортопраксия»: они строго следуют заветам Святого Писания, выполняя правильные («ортос») действия («праксис»). Для христианства же характерна «ортодоксия», то есть правильное («ортос») мнение («докса»). Очень по-гречески.
Хотя, само собой разумеется, везде есть исключения (к примеру, некоторые христиане верят, что Библия – истинное слово Божье; таких христиан называют креационистами, их довольно трудно считать идущими в ногу со временем). Но, по словам Старка, акцент всегда ставился на «выявлении божественной природы, намерений Бога и его желаний, а также на осознании того, как все это раскрывает связь между ним и человеком». Вместо того чтобы заучивать и повторять священные тексты, христианские проповедники скорее используют отрывок из Писания, чтобы показать, что правильно, а что нет. Священник, викарий, пастор, проповедующий с кафедры, – это все тот же Аристотель в Ликее, ведущий дебаты, дабы обнажить скрытую истину. Именно эта вера в борьбу разума за лучшее будущее положила в XII веке начало университетской системе. Пусть многим атеистам такая мысль поперек горла, но мы очень сильно обязаны этим неугомонным верующим.
В юности мне это уж точно было поперек горла, ведь тогда я яростно отрицал католичество родителей. Пласкарден застал меня врасплох: я как будто вернулся в детство, только в этот раз я пытался угодить не отцу и матери, а Всемогущему Богу и Деве Марии. Возможно, я почувствовал себя ребенком потому, что в какой-то степени монахи неосознанно воссоздали здесь для себя детство. «Полагаю, на ваш распорядок можно взглянуть с двух сторон, – сказал я отцу Мартину. – Кому-то он покажется гнетущим. А кому-то – успокаивающим».
«Да-да-да! – ответил он. – В нем есть что-то успокаивающее. Да, безусловно, не могу этого отрицать. Бенедиктинцы приносят клятву непоколебимости, клянутся оставаться на одном месте. У меня ушло больше двадцати лет и три попытки, чтобы попасть сюда, а когда у меня получилось, я дал клятву непоколебимости. А затем они попросили меня поехать в монастырь в Гане! – Он от души рассмеялся. – Для меня это оказалось самым тяжелым кризисом в жизни». Его взгляд вдруг стал серьезным и устремился куда-то вдаль: «С тех пор я ездил в Гану уже шесть раз».
Если задача «я» заключается в том, чтобы дать нам чувство контроля над собственной непредсказуемостью и хаотичностью нашего окружения, то личность отца Мартина, похоже, крайне сильно в этом нуждалась. Он смахивал на человека, который до ужаса боялся перемен. Мне стало любопытно, не по этой ли причине его настолько привлекал этот максимально стабильный образ жизни.
Кроме этого мне захотелось узнать, в чем же заключалась конечная цель увлечения внутренним миром, которому он посвятил всю свою жизнь. За ту неделю, что я провел в аббатстве, мне удалось найти признаки греческого мировоззрения в вере христиан в разум и прогресс, в их стремлении к самосовершенствованию и в полуобнаженных, наполненных калокагатией изображениях их главной знаменитости – Иисуса Христа. Но в то же время во мне росло подозрение, что христианству и монашеской жизни присущ греческий индивидуализм, причем в куда большей степени, чем я думал. Возможно, они даже обогнали греков в этом аспекте. Для мыслителей вроде Аристотеля главной целью самосовершенствования была польза обществу. Но разве эти монахи, в сущности, не верили, что, живя праведной жизнью, они смогут получить грандиозную награду в будущем? Могло ли оказаться так, что под личиной смирения и раболепства скрывался холодный, эгоистичный расчет?
«Ваши занятия здесь – это попытка подготовиться к загробной жизни?» – спросил я перед отъездом.
«Да, разумеется, – он указал пальцем вверх. – Тут мы учимся жить там».
«Получается, вы мучаетесь и жертвуете всем здесь, чтобы обрести счастье в будущем?»
«Верно, – сказал он. – Да-да-да».