"А.С. Пушкин. История русского бунта.
Он родился и вырос под свист ветра, в краю, где снег припудривал виселицы.
Пушкин — дитя метели и чернил.
Его друзья-бунтари, те, что вышли на площадь с криком «Свобода!», давно стали тенями.
Рылеев, Кюхля…
Их имена висели на его губах, как проклятия.
Царь-жандарм, Николай, щупал его стихи пальцами, обожжёнными порохом.
«Ты мой», — говорил он, а в ответ слышал: «Я — ветер. Ты поймаешь только пепел».
Декабристы казнены.
Их кровь въелась в мостовую, а Пушкин — жив.
Жив, чтобы писать письма в пустоту: «Презираю отечество…». ("Я, конечно,
презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство". Вяземскому)
Но чужая насмешка резала глубже петли.
Он стал сфинксом между двух огней: поэт-вольнодумец в мундире камер-юнкера.
Царь дал ему золотую клетку и сказал: «Пой!».
А он скрипел пером, как цепями: «История Пугачёва» — не книга, а крик в подземелье.
Русский бунт — это не огонь.
Это пепел, что ветер гонит в глаза, смешивая с солью потёкших слёз.
Он начинается не с топора, а с тишины.
С той, что копится под лавками, в щелях изб, под грузом лаптей, что стоптаны в пыль на дорогах меж Нижним и Оренбургом.
Где мужик крестится на икону, царапая лбом половицы, и шепчет сквозь стёртые в кровь губы:
«Довольно».
А потом гнёт спину снова — будто и не говорил.
Пока не наступит ночь, когда даже печь перестаёт хранить тепло, и в горле застревает комом это самое «
довольно», обрастая колючками.
Пушкин писал об этом не чернилами — ржавой кровью из порезов истории.
Его перо скрипит, как телега по мёрзлой грязи.
Пугачёв у него — не злодей.
Он — зеркало, в котором угасла империя, трещина в позолоте двуглавого орла.
Борода, как пламя, выжженное по щекам степным ветром.
Глаза — два ножа, затупленных о крики девок в захваченных крепостях.
А за спиной — толпа, что бродит меж берёз, словно стая волков, забывших, зачем воют. Они ищут не царя, не правды —ищут кости, чтобы точить зубы.
И находят.
Бунт — это когда царь в Зимнем, под парчой, пьёт вино из венецианского бокала, а мужик в поле, сопя, грызёт корку, промокшую от дождя.
Оба кричат в пустоту:
«Свобода!» — но один имеет в виду корону, другой — кусок хлеба. И оба правы. И оба лгут.
Потому что свобода — это птица, что машет крылом над виселицей.
Хватаешь — остаётся лишь горсть перьев, липких от чужой крови.
Петруша Гринёв на эшафоте видит снег. Белый, чистый, как саван.
А Пугачёв ему машет рукой, будто сосед через забор:
«Эй, барин, прости… да не мне ты это говори».
И смеётся, пока петля не затягивает горло.
Потому что бунт — это когда палач и жертва пьют из одного ковша.
А после — рубят друг друга в капусту, и не разберёшь, где чьи кишки в сугробе.
И только сани Екатерины скрипят где-то за горизонтом, увозя в столицу доклад:
«Всё спокойно».
Казнят Пугачёва на площади.
Народ молчит.
Бабы крестятся, пряча детей за юбки.
Мужики смотрят в землю — будто хотят провалиться в неё.
Только воронья стая — та самая, что век кружит над Русью — каркает:
«Бессмысленно!».
А Пушкин в кабинете пишет.
Свеча коптит, тень от пера пляшет на стене, как повешенный.
Он пытается зашить рану иглой из слов.
Но чернила — всё та же кровь.
Та, что сочится из-под ногтей Савельича, из горла капитана Миронова, из глаз Маши, что теперь навек остекленели от ужаса.
Русский бунт — не «бессмысленный».
Он — как река, что замёрзла и треснула.
Лёд режет ладони, а под ним — бездна.
Там, на дне, лежат: топор Разина, петля Пугачёва, маузеры октября, пустые бутылки девяностых…
И все они шепчут одно:
«Зачем?»
Но эхо возвращается пустым — только свист метели да вой голодных псов на окраинах.
.
А Пушкин — он там же. Сидит на камне, поросшем мохом, записывает.
Ветер треплет его бакенбарды, срывает листы с каракулями.
«Эх, народ… — улыбается он грубо, — да вы же сами себе злодеи и святые».
И добавляет в черновик:
«Но без этого — не Россия. Без этого — не мы».
А потом зачёркивает.
Снова пишет.
Снова рвёт.
Потому что правда — она как пуля: если вынуть из раны — истечёшь кровью.
Если оставить — сгниёшь заживо.
.
Только вороны помнят.
Они всё видят: как Емельян идёт на плаху, как Гринёв целует руку императрице, как Пушкин падает в снег у Чёрной речки.
Каркают, каркают — да кто их слышит?
Разве что ветер, что гуляет по Волге, да степь, что впитывает крики в свою тысячелетнюю кожу.
А бунт — он уже ползёт, как дым из-под земли.
Где-то под Казанью мужик опять шепчет:
«Довольно».
Костёр, который не гаснет
Русский бунт — это дед, что сидит на завалинке, точит косу.
Лезвие скрипит, как старая песня.
Он знает: скоро трава взойдёт гуще от крови.
Его внук, в рваном зипуне, уже мастерит петлю из конопли.
А в избе баба плачет, замешивая тесто с пеплом.
Печь дымит — будто души предков не могут найти дорогу домой.
Пугачёв здесь не мёртв.
Он — тень на стене, когда гаснет лучина.
Он шепчет:
«Поднимись» — и мужик встаёт, спотыкаясь о собственные цепи.
Его бунт — не против короны, а против холода в груди.
Против утрат, что копятся, как ржавчина на косе.
Против детей, которые рождаются уже стариками.
.
Пушкин это видел.
Он бродил по ярмаркам, где торговали верёвками для виселиц и гробами навырост.
Слушал, как нищие поют о Разине, словно о живом.
Нюхал воздух, пропитанный дымом сожжённых деревень.
И писал. Не пером — обломком сабли, найденной на поле боя. Каждая буква — шрам.
Бунт — это когда в церкви вместо молитвы слышится стук топора.
Когда иконы плачут смолой, а колокола звонят в пустоту.
Когда река Волга несёт не воду, а пепел сожжённых лодок.
И Пушкин стоит на берегу, снимает цилиндр, ловит в него крики.
А потом отдаёт ветру — пусть унесёт. Всё равно не напечатают.
Только вороны пишут продолжение.
Клювами на снегу.
Но утром следы заносит метель.
И опять начинается сначала: мужик шепчет
«довольно», царь пьёт вино, поэт рвёт черновики.
Круг замкнулся.
Игра в бунт идёт на повтор.
Ставки — души.
Выигрыш? Возможность сгореть, а не тлеть.
P.S.
Он умер не от пули.
От удушья.
От века, что впивался в глотку, как тугие воротники мундиров.
Его судьба — не биография, а рваная нота в симфонии империи.
Поэт, которого давили жернова: бунт, предательство, любовь, долги.
«Лучше посох и сума…» — бормотал он, но шёл на дуэль, как на бал.
Пушкин — зеркало, разбитое вдребезги.
В каждом осколке: декабристская виселица, царский сапог, смех Дантеса.
Собери их — и порежешься до смерти.
...Станица стояла, как старый шрам на лице земли, избы кособочились, будто пьяные казаки после драки, а ветер выл в печных трубах, словно души повешенных стрельцов, которым так и не дали слова на последнем допросе, здесь, в этой проклятой колыбели, где Волга пьёт слёзы Дона, родились два огня — Емельян и Степан, между ними — сто лет, но одна судьба, как две капли крови в одной реке, они выросли под одним небом, только небо это было натянуто, как барабанная кожа, и били в него не палочками, а саблями, их матери пели им одинаковые колыбельные про волю, но воля то всегда где-то там, за горизонтом, куда не доскачет даже лихой казак.
К Чаадаеву
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман,
Исчезли юные забавы,
Как сон, как утренний туман;
Но в нас горит еще желанье,
Под гнетом власти роковой
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье.
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
— Александр Пушкин, 1818 г.
.
P.P.S. В селе Михайловском установлен памятник зайцу, который, согласно легенде, спас жизнь Александру Пушкину. В декабре 1825 года поэт собирался выехать в Петербург, но на окраине села ему дорогу перебежал заяц — это считалось дурной приметой. Пушкин решил вернуться обратно, и, как оказалось позже, в это время в Петербурге началось восстание декабристов. Фигурка зайца расположена на верстовом столбе, на котором написано:
«До Сенатской площади осталось 416 верст».
P.P.P.S Вся эпоха мало-помалу стала называться пушкинской. Все красавицы, фрейлины, хозяйки салонов... постепенно начали именоваться пушкинскими современниками, а затем просто опочили в картотеках и именных указателях пушкинских изданий.
Он победил и время и пространство.
— Анна Ахматова, 1966 г.
.
«Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа… Никогда ещё ни один русский писатель, ни прежде, ни после его, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим… Пушкин умер в полном развитии своих сил и унёс с собою в гроб великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».
(Из речи Федора Достоевского о Пушкине)
.
.
.
Чириков С.Г. Учитель рисования в лицее.
Центральный музей Пушкина в Спб"